Печаль последней навигации
Шрифт:
«Дурной! Никто же этого не знает!» Хм, никто… А совесть твоя? Она-то все-все помнит… В одной древней славянской рукописи с восхитительной наивностью написано о крокодиле: «…егда имать человека ясти, то плачет и рыдает, а ясти не перестает».
Капитан с интересом слушал Гурина, следил за его лицом, за его жестами. Он с этаким детским почтением относился к образованным людям. Сам он, кроме своего капитанского дела, почти ничего и не знал.
Гурин рассказал, как сегодня ему вспомнилось воровство полтинников.
— И ведь порой корчишься, ошпаренный воспоминаниями о каких-то не очень-то уж и крупных своих проступках, — удивился Гурин. —
Гурин замолк, задумался, как-то весь погас. Покосившись на капитана, тихо спросил:
— А у вас такое бываем? Опаляют вас какие-нибудь воспоминания?
— Да нет как будто, — спокойно откликнулся капитан, чиркая спичкой и закуривая.
— Так ничего и не мучает вас? — допытывался Гурин, следя за его лицом.
— Да нет! Ну… Ну, где-то окажешься не на высоте, ну, ругнешь себя разок-другой да и выбросишь из головы. Не будешь же всю жизнь тиранить себя. Зачем это?
— Значит, ничего не вспоминается… Да-а, счастливец вы. Легче вам живется.
Гурин снова задумался, отпил из рюмки. По транзистору зазвучала какая-то залихватская песенка, и он выключил его.
— А вот меня еще мучают и другие воспоминания… Об унижениях и оскорблениях… Помню, мне было лет десять. Пошли мы с отцом в баню. Краны там были какие-то дурацкие. Подставишь таз, повернешь кран и начинает вода струями, бить во все стороны. Хорошо, если это холодная вода. А у меня начал бить кипяток. Тут какой-то мужик и рявкнул на меня: «Ты что, сопляк, не варишь своей башкой? Дави кран книзу. Рождаются же такие балбесы!» И все это отец слышал… Так вот, сколько живу, а все не могу забыть этого. Мелочь, пустяк, две-три фразы; а вот — помню и ненавижу… Давным-давно, еще до войны, накричал на меня директор театра. И как только я вспомню эту сцену, так всего меня будто пронижет током… Я тогда работал в театре администратором. И, между прочим, наш театр был здесь, в Нарыме, на гастролях. Мы здесь всюду плавали, — Гурин не спускал глаз с капитана, а тот спокойно ложечкой подбирал с блюдца бруснику, облепленную красным от сока сахаром. — И не то, что я злопамятный! Нет. Я совершенно не злопамятный. А вот все унижения, большие и малые, вспоминаются и проходят по сердцу, как бороны…
— С таким характером не легко вам жить… За ваше здоровье! — капитан улыбнулся и выпил.
«Ничего-то тебя не мучает, — подумал Гурин. — Живешь себе и живешь… Ладно, промолчу уж о той истории. Зачем тебе портить настроение».
Каюта наполнилась папиросным дымом, и капитан распахнул дверь в темноту, в холод, в летящий снег…
— Ну, мы тут с вами все о грустных вещах толкуем! — воскликнул Шляхов. — Должно быть, я плохой хозяин.
Он засмеялся и включил транзистор на полную громкость.
Шляхов оказался мастером всяких рассказов из жизни речников.
Посмеялись,
Придя в свою каюту, Гурин перед тем, как уснуть, притулился к столику и вкривь и вкось накарябал на листе бумаги что-то вроде стихотворения в прозе:
«Память, не мучай меня в ледяную глушь осенней ночи! Все мои глупости, все буйства, все ошибки гнездятся в тебе, моя память. Ты обжигаешь меня, бормоча о них…
Немая ночь. Слепая ночь. В одно окошко дышит черное одиночество, в другое — черная тоска. Распятый на кровати, я не могу сомкнуть глаз. А ты когтишь мое сердце. Оно уже исполосовано дымящимися бороздами.
Почему ты не вспомнишь о хорошем, о добром, что содеяно мною? Ведь если положить на весы мое добро и швырнуть мои ошибки — хорошее вмиг перетянет. Ведь если я завтра умру, умрет и мое плохое. Забудут его люди! Останутся жить только добрые дела: мои ученики. И совсем по-другому увидят меня люди. Но это потом, когда я уже не буду слышать плески Оби, целовать своего внука, пить из земного ручья. А сейчас ты беспощадно бормочешь мне в уши. И растопыренные когти раскаяния медленно ползут по сердцу. И ломоть грязного перетягивает каравай чистоты.
Память, не мучай меня в ледяную глушь осенней ночи!»
Утром, когда Гурин проснулся с тяжелой головой и увидел этот листок, он сморщился.
— М-м-м! К чему эта декламация? — Он уже хотел изорвать написанное, но тут же подумал: «Но ведь это же все правда!» и хмуро сунул листок под книгу.
Вспоминая выпивку с капитаном, он опять чуть не застонал. «Нашел с кем откровенничать! Проклятая стариковская болтливость!» Он даже стукнул кулаком по столу…
Перед вечером пришвартовались у Парабели. Рядом с теплоходом стоял буксир с баржой; на барже целый горный хребет песку и гальки. Среди серой Оби снежные мели. А далеко-далеко, над самой землей, оранжевые, сиреневые, желтые полосы вечерней зари. И эта заря кажется Гурину холодной, дикой, из иных миров. А на другой стороне неба, тоже над самой землей, затуманенная багрово-желтая луна. «А ведь по ней сейчас ползает наш луноход», — подумал Гурин.
По берегу, по снегу бегали мальчишки, глазели на подплывший теплоход. С высоты, по тропе спустилась женщина с коромыслом на плечах. Она в красном полушалке, в телогрейке, в сапогах. Забрела в реку, не снимая коромысла, зачерпнула воды и пошла в гору. Все, как сто лет назад. И избы, и баба эта с коромыслом, и мальчишки с мокрыми и красными носами, и свинцовая Обь в белых берегах. Вдоль угрюмого берега — лодки, катера, моторки. Мужики в резиновых сапогах бродят в ледяной воде. Ветер порывами стелется по ней, сметает к берегу рябь. Трое остяков на каком-то чумазом катеришке роются в корзине, предлагают мужикам рыбу за водку. На таких желто-черных катеришках с черными от копоти флагами, с единственной каютой в трюме только водку и пить.
Вдали эстакада, — по ней, наверное, летом спускают бревна. На высоком берегу какие-то сараи, рубленые амбары, кучи бревен. Север! Все сурово, угрюмо. Баржонка коченеет у берега, а вон какие-то суденышки вытащены подальше от воды, должно быть, уже на зимовку.
И на теплоходе всюду снежок и лед, того и гляди — упадешь. Палуба в снегу, и в подвешенной шлюпке снежок. Сырой флаг застыл, гремит на ветру. Свертки канатов обледенели; сходни, поручни, кнехты — все подернулось ледяной пленкой. Всюду на теплоходе свисают сосульки, точно не осень, а весна на земле.