Печора
Шрифт:
В это время из нижнего окна приказа, из-за железной с острыми зубьями решетки послышалось пение:
Не шуми ты, мати зелена дубравушка,Не мешай мне, добру молодцу, думу думати…— Всесильный, спаси его, — тихо проговорила Морозова.
Песня мгновенно оборвалась. В окно выглянуло бледное лицо Разина.
И вот казнь.
Стенька смотрел в толпу, точно искал кого-то. На нем была чистая рубаха — подарок Морозовой.
Палач обхватил топорище обеими
— Руби! — и правая нога отлетела. И вдруг глаза Степана Разина вспыхнули, и лицо его преобразилось счастьем. В толпе он увидел ее — то светлое видение, которое крестило его из окна, а ночью приходило к тюрьме с крестом и с белою сорочкою. Она глядела на него, осеняя крестом, и плакала. Сам он уже не мог перекреститься — нечем.
— Прощайте, православные! Прощай, святая душа, — крикнул он.
— О боже, всесильный и вечный! Сподоби мя таковых же мучений ради тебя, — прошептала Морозова, стоя в толпе рядом с сестрою Акинфеею в одежде чернички. А палач рубил 'тело Степана на куски, как рубят воловью тушу, и сподручники его втыкали эти кровавые куски на колья.
В день казни Стеньки, ночью, пришли и к Морозовой, пришли по ее душу по велению царя; власть теряла под собой почву; люди из боярских и купеческих семей, из мужичьих изб и из монастырских келий добровольно и с радостью шли умирать. Смерти во спасение жаждали женщины!
— Сподоби мя таковых же мучений!
…Вместо ножных желез сестер приковали за шеи к стульям-колодкам. Это была самая позорящая заковка — собачья. Морозова радовалась этой заковке и с благоговением поцеловала холодное железное огорлие цепи, когда стрелец Онисимко, трепеща, надевал ошейник, а ножные кандалы, сняв с ее махоньких «робячьих ножек», положил к себе за пазуху, чтобы потом повесить под образа и молиться на них. Непокорных сестер решили позорно, «с великим бесчестием» прокатить по Москве. Впереди колесницы-дровней провезли богатую карету Морозовой, в которой она езжала ко двору прежде, в сопровождении двухсот слуг, в карету, запряженную двенадцатью аргамаками в золоченой сбруе, с верховыми на каждой, посадили ее сына Иванушку: «Мамочка, мамочка, за что они тебя так?» А потом пытки.
…На Урусовой разорвали ворот сорочки и обнажили, как и Акинфею, до пояса. Она вся дрожала от стыда, но ничего не говорила. Урусову подняли на дыбу.
— Потерпи, Дуняша, потерпи, милая, — говорила Морозова.
— Тряхай хомут! — скомандовал Воротынский. И у Урусовой выскочили руки из суставов.
Два палача подступили к Морозовой. Она кротко взглянула им в лицо и перекрестила обоих:
— Делайте доброе дело, делайте, миленькие. Палачи растерянно глядели на нее и не трогались.
— Делайте же доброе дело, миленькие, — повторила Морозова.
— Доброе… эх! Какое слово ты сказала? Доброе?
— Ну! — прорычал Воротынский.
— Воля твоя, боярин, вели голову рубить нам! Не можем!
— Вот я вас! — задыхался весь багровый Воротынский. — Вяжите ее! — крикнул он стрельцам.
И стрельцы ни с места. Воротынский бросился
…Дважды посылал гонцов к Морозовой русский царь Алексей Михайлович: «Хочу аз тя в первую честь возвести, богатство вернуть, откажись от Аввакума, не крестись двумя перстами, и пришлю за тобой аргамаков моих и бояре на руках понесут тебя!»
В Боровск был отправлен архимандрит Иоаким.
— Дочь моя, — начал было он.
— Али тем ты мне отец, что меня на дыбу подымал?
— Нечя подымал.
— Так ты от него?
— От него.
— Не он тебя послал ко мне, а вы, отняв у него зрение и разум, прислали ко мне послом его безумие и слепоту.
— Послушай, боярыня, великий государь, помня честь и заслуги дядьки твоего, Бориса Морозова, и мужа твоего, Глеба, службу, хочет возвести тебя на таковую степень чести, какой у тебя и в уме не бывало.
— Не велика его честь, коли я променяла ее на сей вертеп. Скажи царю, — продолжала Морозова, — у меня здесь в темнице есть такое великое сокровище, какого царю не купить за все богатство. — И она указала на маленький земляной холмик, высившийся в одном углу подземелья: то была могилка ее сестры, Дуняши.
— Я хочу лечь рядом с нею, — сказала Морозова.
— Это твои последние слова?
— Нет. Еще скажи царю: пускай он готовится перед господом отвечать за сонмы казненных, утопленных, и удавленных, и сожженных. Пускай и мне готовит свой ответ за моего сына и за мою сестру.
— Ну и баба! — бормотал Кузьмищев, выходя с архимандритом из подземелья. — Сущий Стенька Разин.
— А помнишь ту ночь, когда мы с тобой ходили к Степану Разину, помнишь, как он пел: «Не шуми ты, мати зелена дубравушка?» — спрашивала Морозова у сестры Акинфеюшки в свою последнюю ночь.
— Помню.
— А на лобном месте его помнишь?
— Помню.
— А я думаю, свечечка… я много о нем думала… Не привел мне бог дождаться, чего я искала.
— А чего?
— Такой же смерти на глазах у всей Москвы.
— Что ты, милая, зачем?
— Как мы тут гнием? Никому не в поучение. А то, глядя на нас, и Другие бы учились умирать.
Черная тень неожиданно вышла из-за угла. Я едва не отпрянул в сторону. Навстречу мне шел капитан.
— Идите за мной на расстоянии десяти шагов, — сказал он и зашагал вдоль забора.
«Это еще что за чушь?» — подумал я. И вдруг мне снова стало смешно. Игра. Как в детстве, как в кино про оккупацию. И все-таки я ковылял за ним. Хотелось догнать и спросить: «Зачем все это?» Но он шел, ускоряя шаг, и снег хрустел под его ногами все резче и резче.
Наконец он остановился перед домом. Рукой пошарил. за калиткой. Открыл щеколду и вошел во двор, успев кивнуть мне головой. Я последовал за ним.
Вместе мы поднялись на крыльцо. Он открыл дверь ключом. Когда мы входили в какую-то боковую комнату, из дверей напротив выглянула женская физиономия в платке. Глаза у женщины были неприятны.