Педагогическая поэма
Шрифт:
В одной из спален я спрашиваю группу ребят, которые, к моему удивлению, рассматривают картинки в старой «Ниве»:
— Обьясните, пожайлуста, ребята, куда подевались ваши подушки?
Все подымают ко мне лица. Остроносый мальчик свободно подставляет моему взгляду тонкую ироническую физиономию:
— Подушки? Вы будете товарищ Макаренко? Да? Антон Семенович?
— Да.
— Это вы здесь ходите, смотрю.
— Завтра с двух часов…
— Да, с двух часов, — перебиваю я, — а все-таки ты не ответил на мой вопрос: где ваши подушки?
— Давайте
Он мило кивает головой и освобождает место на заплатанном грязном матраце. Я усапживаюсь.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— Ваня Зайченко.
— Тыт грамотный?
— Я был в четвертой группе в прошлом году, а в эту зиму… да вы, наверное, знаете… у нас занятий не было…
— Ну, хорошо… Так где подушки и простыни?
Ваня с разгоревшимся юмором в серых глазах быстро оглядывает товарищей и пересаживается на стол. Его лохматый рыжий ботинкок упирается в мое колено. Товарищи тесно усаживаются на кровати. Среди них я вдруг узнаю круглолицого Маликова.
— И ты здесь?
— Угу… Это наша компания! Это Тимка Одарюк, а это Илья… Фонаренко Илья!
Тимка рыжий, в веснушках, глаза без ресниц и улыбка без предрассудков. Илья — толстомордый, бледный, в прыщах, но глаза настоящие: карие, на тугих, основательных мускулах. Ваня Зайченко через головы товарищей оглядывает почти пустую спальню и начинает приглушенным, заговорщицким голосом:
— Вы спрашиваете, где подушки, да? А я вам скажу прямо: нету подушек, и все!
Он вдруг звонко смеется и разводит растопыренными пальцами. Смеются и остальные.
— Нам здесь весело, — говорит Зайченко, — потому что смешно очень! Подушек нету… Были сначала, а потом… ффу… и нету!..
Он снова хохочет.
— Рыжий лег спать на подушке, а проснулся без подушки… ффу… и нету!..
Зайченко веселыми щелочками глаз смотрит на Одарюка. В смехе он отклоняется назад и сильнее толкает ногой мое колено.
— Антон Семенович, вы скажите: чтобы были подушки, надо все записывать, правда? Считать нужно и записывать, правда? И когда кому выдали, и все. А у нас не только подушки, а и людей никто не записывает… Никто!.. И не считают… Никто!..
— Как это так?
А очень просто: так! Вы думаете, кто-нибудь записал, что здесь живет Илья Фонаренко? Никто! Никто и не знает! И меня никто не знает. О! Вы знаете, вы знаете? У нас много таких: здесь живет, а потом пойдет где-нибудь еще поживет, а потом опять сюда приходит. А смотрите: думаете, Тимку сюда кто-нибудь звал? Никто! Сам пришел и живет.
— Значит, ему здесь нравится?
— Нет, он сюда пришел две недели назад. Об убежал из Богодуховской колонии. Он, знаете, захотел в колонию Горького.
— А разве в Богоддухове знают?
— Ого! Все знают! А как же!
— Почему он только один прибежал сюда?
— Так кому что нравится, конечно. Многим ребятам не нравится строгость. У вас, говорят, строгость такая: есть, труба заиграла — бегом,
— Они поубегают, — сказал Маликов.
— Куряжане?
— Угу. Куряжане поубегают. На все стороны. Они так говорят: «Макаренко еще не видели? Ему награды получать нужно, а нам работать?» Они поубегают все.
— Куда?
— Разве мало куда? Ого! В какую хочешь колонию.
— А вы?
— Ну, так у нас компания, — весело заспешил Зайченко. — Нас компания четыре человека. Вы знаете что? Мы не крадем. Мы не любим этого. И все! Вот Тимка… ну, так и то для себя ни за что, а для компании…
Тимка добродушно краснеет на кровати и старается посмотреть на меня сквозь стыдливые, закрывающиеся веки.
— Ну, компания, до свиданья, — говорю я. — Будем, значит, жить вместе!
Все отвечают мне: «До свиданья» — и улыбаются.
Я иду дальше. Итак, четверо уже на моей стороне. Но ведь, кроме них, еще двести семьдесят шесть, может быть и больше. Зайченко, вероятно, прав: здесь люди незаписанные и несчитанные. Я вдруг прихожу в ужас перед этой страшной, несчитанной цифрой. Как я мог так легкомысленно броситься в это совершенно губительное дело? Как я мог рискнуть не только моей удачей, но жизнью целого коллектива? Пока это число «280» представлялось мне в виде трех цифр, написанных на бумаге, моя сила казалась мне могучей, но вот сегодня, когда эти двести восемьдесят расположились грязным лагерем вокруг моего ничтожного отряда мальчиков, у меня начинает холодеть где-то около диафрагмы, и даже в ногах я начинаю ощущать неприятную тревожную слабость.
Посреди двора ко мне подошли трое. Им лет по семнадцати, их головы даже пострижены, на ногах исправные ботинки. Один в сравнительно новом коричневом пиджаке, но под пиджаком испачканная какой-то снедью, измятая рубаха; другой — в кожанке, третий — в чистой белой рубахе. Обладатель пиджака заложил руки в карманы брюк, наклонил голову к плечу и вдруг засвистел мне в лицо известный вихляющий «одесский» мотив, выставляя напоказ белые красивые зубы. Я заметил, что у него большие мутные глаза и рыжие мохнатые брови. Двое других стояли рядом, обнявши друг друга за плечи, и курили папиросы, перебрасывая их языком из одного угла рта в другой. К нашей группе придвинулось несколько куряжских фигур.
Рыжий прищурил один глаз и сказал громко:
— Макаренко, значит, да?
Я остановился против него и ответил спокойно, стараясь изо всех сил ничего не выразить на своем лице:
— Да, это моя фамилия. А тебя как зовут?
Рыжий, не отвечая, засвистел снова, пристально меня разглядывая прищуренным глазом и пошатывая одной ногой. Вдруг он круто повернул спиной, поднял плечи и, продолжая свистеть, пошел прочь, широко расставляя ноги и роясь глубоко в карманах. Его приятели направились за ним, как и раньше, обнявшись, и затянули оглушительно: