Пенуэль
Шрифт:
Я беру ее, кладу в карман и говорю “спасибо”.
Когда я вернулся на свой музыкальный пост, там уже курил Алиш.
“Где гуляешь? Клиента теряем”.
Он был совершенно прав; от этого еще больше хотелось его послать.
Мы поздоровались.
Ладони у Алиша скользкие, будто только что чистил рыбу.
“Алиш, а когда ты будешь жениться, тебе нужна будет только девственница?” – спросил я.
“В смысле – целка?”
“Ага”.
Алиш задумался. Слышно, как трутся друг об друга его извилины.
“С одной стороны…” – начал Алиш.
“Понятно, – перебил я. – Традиции всех мертвых
Это была единственная цитата из Маркса, которую я знал.
Алиш посмотрел на меня и прогнал домой.
Кажется, я был уволен.
Надо было думать, где раздобыть деньги на возвращение невинности.
Почему-то захотелось купить бабайчика; у меня до сих пор нет ни одного. Но лавочка закрыта, на записке: “Ушла рожать”.
Вечером я сидел на кухне и слушал, как из крана капает вода. Вода капала так, как будто у нее тоже были какие-то проблемы. Хотя какие проблемы у воды? Теки себе, и все. Поддерживай жизнь на Земле.
Родители, как всегда, были в спальне.
За время моего отсутствия в квартире завелись два эротических журнала с мятыми страницами.
Пару дней назад я столкнулся в коридоре с голым отцом. В руках у него был один из этих журналов. Он неторопливо им прикрылся. “Я вам не мешаю?” – спросил я, глядя на журнал. На обложке поблескивала девушка с безобразно красивой грудью.
Отец посмотрел на меня. Так смотрят на ребенка, ляпнувшего что-нибудь взрослое.
“Ты понимаешь, старик, – сказал он, – мы терпели всю жизнь, всю жизнь себе отказывали…” И улыбнулся этой своей улыбкой.
Вообще-то, отец должен быть для меня образцом. Пятьдесят два года, выглядит сорокалетним. У него мало морщин и еще уйма волос на голове. По утрам он делает зарядку и бодро вскрикивает под контрастным душем. Иногда я спотыкаюсь и ломаю пальцы о его гантели.
По воскресеньям он долго стоит перед зеркалом и делает приседания. Я вижу, как сокращаются его мышцы. Отец замечает мое отражение в зеркале и посылает улыбку.
По-моему, он улыбается сам себе. Своему телу и тому, что он приседает восемьдесят два раза.
А денег на невинность я попрошу именно у него. Поймаю, когда он будет идти, прикрываясь девушкой, и попрошу.
Отец сидит напротив меня и извиняется.
Он только что сделал зарядку и умылся. Запах одеколона присутствует как бы третьим в нашем разговоре.
“Старик, разве ты не знаешь? Я без работы. Все мы сейчас у матери на шее”.
Он курит дорогие сигареты и разглядывает меня.
“Тебе жениться пора”, – говорит он наконец.
“Так ты мне не можешь одолжить?” – еще раз спрашиваю я.
Отец мотает головой: “Ты разве не видишь, какие тяжелые времена?”
Я не вижу, какие тяжелые времена. Я вообще ничего не вижу. Я только чувствую запах одеколона. Только вижу, как сигаретный дым растворяется в комнате, делая ее еще более серой.
“Всю жизнь горбатиться, – продолжает отец, – всю жизнь себе отказывать, чтобы к старости получить – что?”
И неожиданно добавляет: “А помнишь, как мы под столом целый год жили?”
Мы действительно жили целый год под столом, я и отец. Я уже не помню почему.
Жили мы в одной комнате, человек пять. Полкомнаты занимал старый стол, который кто-то постоянно требовал выбросить, а кто-то повторял: “Только
Тараканы перестали падать; музыка – проникать через картонную стенку. В один тоскливый весенний вечер, дожидаясь отца, мама даже стучала в стенку и просила, чтобы сделали громче. Потом родился брат, были еще какие-то комнаты, и вторая беременность, мной. Но дважды фокус не удался. Жизнь не улучшилась. Я все время болел и царапал брата. Родители смотрели на наши бои с детским страхом.
Только отец иногда вспоминал про воображаемый ремень. Потом они вдвоем запирались от нас в туалете и постоянно спускали воду.
Наконец, волной неустроенности родителей снова зашвырнуло в маленькую комнату со столом. Там жило уже не четыре, а три человека: кто-то предусмотрительно умер до нашего вселения. Нас кисло поцеловали, маму с братом определили на койку покойного, а мне с отцом постелили под столом. Почему нас разложили именно так, не помню.
Помню громадные ножки стола. Помню, как утром отец выползал на работу, и я натягивал на себя его одеяло. Оно пахло моим мужским будущим. Моим личным мужским будущим. “Этот стол надо выбросить”, – слышал я сквозь одеяло чей-то просыпающийся голос. “Только через мой труп”, – отвечал другой голос, зевая. “И через мой труп тоже!” – кричал я из-под стола, потому что жизнь под столом была интересной и полной приключений. Что такое “труп” я, правда, еще не знал. Думал, что это что-то вроде алкаша, который лежал возле дома, с лицом, напоминавшим мамин свекольный салат.
Особенно я любил вечер, когда комната садилась ужинать. Под столом появлялись ноги, и эти ноги жили своей уютной вечерней жизнью. У каждой пары ног был свой характер, свое отношение ко мне. Мамины ноги, например, меня не любили и дергались, когда я их гладил и щипал. В этом они полностью отличались от верхней мамы, ее ласковых рук и лица. А вот ноги бабушки (которая была нам тетей, но хотела зваться бабушкой) относились ко мне дружелюбно и даже радовались щипкам. “Массажистик мой, – слышал я сверху ее голос. – Потри мне около коленки, ой-ой, болит у бабушки коленка”. Я тер ее коленку – верхняя бабушка награждала меня довольным кряхтением. В остальное время она обо мне забывала, а когда вдруг замечала, то говорила родителям: “Вот к чему приводит половая распущенность”. С этого начинался новый красочный скандал, кончавшийся спором о столе и трупом. “Тише, здесь дети!” – кричала мама. “Это не дети, – отвечала бабушка с коленками, – я видела детей, дети такими ненормальными не бывают!”. Вечером во время ужина я снова превращался из ненормального в любимого массажиста; я почти не ел ужин, который мне спускали под стол в тарелке, и принимался играть с ногами. Особенно мне нравилось слушать, как смешно кряхтит бабушка, когда я дохожу до ее коленок, а иногда спускает мне под стол вкусные куски, которые я боялся попросить.