Пепел красной коровы
Шрифт:
Он подбирал ее там же, на трассе, и вел домой со скандалом, уже не страшась пересудов и насмешек, и когда целился в обтянутую желтоватой кожей скулу, она шла на него, несчастная, гордая, все еще мучительно желанная, дышала перегаром и ненавистью — отпусти…
И когда, одетая, падала поперек кровати, забывалась беспорядочным сном, он осторожно укладывался рядом, обхватывал руками, сжимал, прислушиваясь, будто к больному ребенку, ловил ее сбивчивое дыхание, готовый длить и длить эту муку, желать и ненавидеть, прощать и проклинать, ибо «крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя,
27
Строки из Песни Песней, 8:6–7.
Ева
С некоторых пор я покупаю молоко в бутылках. Мне нравятся потеки на горлышке, прикосновение холодного стекла к губам, округлая форма сосуда. По утрам я пью молоко, стоя у окна. Это мой каприз, если угодно. Одним необходима чашка кофе. Иным — стакан чаю, окрашенного в древесный цвет. Либо прозрачного, сладкого, как в детстве. Когда сладость напитка важнее его крепости. Мне нравится опрокидывать бутылку медленно, поглядывая на разгуливающих по карнизу голубей. И жевать хлебец, купленный в частной пекарне. Не фабричную буханку, безликую, упакованную умной машиной. А неправильной формы хлебец, неравномерно выпеченный, ноздреватый, пористый, с вмятинами от пальцев. Причащение хлебом и молоком. Таинство. Жизнь.
Я пью молоко и наблюдаю за медленным пробуждением двора. Такого бесхитростного, одномерного, плоского. С наивной перспективой голубятен, с неприбранными женщинами, с кухонной пантомимой за мутными стеклами окон.
Я делаю шаг в глубь комнаты, и композиция меняется. В поле моего зрения попадают крыша соседнего дома, окно верхнего этажа, дорожка, рассекающая двор на две части, идущая по тротуару молодая женщина. Она идет, покачивая бедрами, будто знает, что я наблюдаю за ней. Эта женщина живет в доме напротив. Иногда я сталкиваюсь с ней в лавочке внизу. Она едва улыбается и опускает ресницы. Закусывает нижнюю губу и торопливо проталкивается к выходу.
Позже я узнаю, что у нее есть муж и что она немая.
Будто серию акробатических этюдов исполняет она, складывая ладони, разводя их в стороны, прикладывая палец к губам, переносице, хмуря брови, — это единственная женщина, действия которой я не могу предвидеть, просчитать.
Существо из другого мира. Мира, в котором жесты больше слов. Ее молчание не кажется угрожающим, скорее, наполненным. Не разрывают ли слова ее грудь? Не переполняют ли сосуды, не собираются ли в тугие сгустки, напоминающие зимние сумерки или капли сгущенного молока?
Иногда я вслушиваюсь в ее дыхание. Спящая, она похожа на остальных — такая же беззащитная, — пробуждение ее похоже на танец — молча отбрасывает волосы, подходит к зеркалу, — иногда улыбка ее просыпается первой и заполняет пространство комнаты.
Мне кажется, время ее течет по иным законам. Израсходованное на слова, выяснения, упреки, оно утекает сквозь пальцы. Молчание представляется мне панцирем, околоплодным пузырем, в котором плещется душа. Мне хочется взять ее пальцы и, складывая их, научить произносить — Адам. Чтобы она послушно повторяла за мной.
Вместо этого я молча вхожу в нее, вторгаюсь без спроса, — будто взламываю тайник, пренебрегая паролем. Я вслушиваюсь в ее мычание, разбиваю его на звуки, складываю
Язык птиц? Богов? Сверчков? Арамейский? Хеттский? Фарси?
Ее зовут Ева.
Она исчезает так же незаметно, как и возникла. Оставив после себя след от помады на кофейной чашке и сквозняк.
Мне доставляет удовольствие баловать ее. Видеть, как судорожно сминают ворот блузы тонкие пальцы с легко краснеющей кожей, смущенно уклоняться от порывистых объятий.
Это называется — знаки внимания. Нужда сделала ее непритязательной, а немота способствовала неумению выражать свои желания. Впрочем, я догадывался о них. Пузатый флакон духов, белье цвета чайной розы, пара шелковых чулок, кофточка из ангоры, — потупившись, она зарывалась лицом в шерсть и выныривала оттуда с восхитительной, смущенной полуулыбкой, — так улыбаются дети, которые учатся ходить, — с каждым шагом они оборачивают к вам голову с немым вопросом в глазах — я правильно иду? Я не упаду? Ведь ты поддержишь меня, если.
Я не торопился. Я был предупредителен, нежен, я был возлюбленным, отцом и матерью, — да, но только в те редкие часы, когда она была рядом. Я слышал ее приближающиеся шаги, ее несмелое дыхание за спиной. Порывистость ее объятий, — как изголодавшийся младенец, приникала она ко мне, требуя своей порции ласки. Совершенное тело принимало какие угодно формы под моей рукой, — я провожал ее к двери и плотно прикрывал окно, — мне было не важно, что происходит у нее там, в другой жизни, в доме напротив.
Иногда мне казалось, что она ждет. Слов, действий, решений, какого-то поворота в своей судьбе, но тут я не давал прорваться словам, способным погубить трепет и чарующую неизвестность, — дрожащее пламя одинокой свечи, этот хрупкий баланс между желанием и пресыщением, между трогательным пожатием руки, между немым вопросом из-под гладкой полоски бровей, — сгорая от желания, я приникал губами к теплой коже предплечья и наблюдал за тем, как бьется она в моих руках, моя, до кончиков ногтей, абсолютно и бесповоротно, а после отчужденно отстранялся, предоставляя ей возможность одеться и уйти.
Все закончилось вдруг — в то самое утро, когда полуодетая Ева расчесывала спутанные после любовной игры волосы. Уверенная в собственной неотразимости, с неутомленной еще полной грудью, отсвечивающей особым жемчужным светом, заливающим полотна Дега, его бесконечных психей и венер, проводящих тихие часы за бесхитростным утренним туалетом. Крепко поджатыми губами она сжимала невидимки, — сидя ко мне вполоборота, наклоняла маленькую голову, свешивая блестящую массу каштановых волос, бледным соском касаясь собственного бедра, она улыбалась чему-то, свободной рукой закручивая тугой узел на затылке, обнажая белую шею с жесткими завитками у самого основания — то самое потайное местечко, открытое для ласк однажды. Обычно вид обнаженной шеи вызывал желание, но сегодня напоминал обреченную на заклание жертву, не подозревающую о неминуемой и скорой гибели, мирно пасущуюся на привольном пастбище с ленивой грацией одомашненного животного, — исподтишка я любовался воздетыми руками с голубоватыми прожилками на сгибах локтей и запястьях, — ладонь у Евы была маленькая и сильная, — в то утро во мне умер любознательный путешественник, исследователь, с вожделением изучающий карту перед решительным походом.