Перед бурей
Шрифт:
Меня спасло то, что после Екатеринбургского урока я был настороже, не доверял более ни чехам, ни служившим ранее правительству Учредительного Собрания офицерам, ни оставшимся от него официальным местным военным и полицейским властям.
При помощи преданных друзей, боявшихся за мою жизнь гораздо более, чем за свою собственную, я в Уфе заблаговременно перешел на нелегальное положение, как только в ней запахло приближением государственного переворота. Благодаря этому я уцелел и мог принимать участие во всех совещаниях по обсуждению плана революционного контрудара против колчаковского режима — в то самое время, когда Уфа была положительно наводнена агентами Екатеринбургской
А затем, когда все наши попытки закончились неудачей и последние наши союзники — башкиры — вынуждены были заключить с большевиками мир на основе союзных действий против Колчака, нам оставалось одно: покинуть территорию, на которой не развевалось больше знамя Учредительного Собрания и где начатой во имя народовластия борьбе суждено было надолго выродиться в борьбу двух меньшинств за диктаторскую власть над народом.
Здесь нам делать было нечего. У нас явилась было идея — пробраться на Украину. Там предстояла после победы союзников на западном фронте эвакуация края немецкими оккупационными войсками; было ясно, что без их поддержки власть гетмана Скоропадского неминуемо рухнет; должно было вспыхнуть народное движение, в котором можно и нужно было вмешаться и поднять над ним знамя Всероссийского Учредительного Собрания. С этими мыслями пустились мы в путь. Но нам и на этот раз не суждена была удача.
Долго мы скитались по башкирским и оренбургским степям. В общей сложности не менее девятисот верст проделали мы в разных направлениях. Но в самый критический момент перед нами сомкнулись два наступления — первой Красной армии, шедшей из Уральска, и ташкентской советской армии, пробивавшейся от Илецкой защиты, — и нам пришлось спешно поворотить назад, в Оренбург, над которым расстилался густой столб дыма от пожаров и который был уже покинут казаками.
Во время этого скитания останавливаться приходилось в крестьянских избах. Встречали часто неохотно, угрюмо, неприветливо. К чужим относились недоверчиво, ибо в быстрой смене событий, в которых «свои» сменялись «чужими», необходимо было установить, кто «свой» и кто «чужой».
Перед самым Оренбургом в деревне, которая только что была оставлена казачьим отрядом, мы остановились, чтобы дать отдых усталым лошадям и накормить их. Деревня казалась вымершей. Из изб на наш стук выходили мрачные, перепуганные бабы, которые на нашу просьбу о ночлеге только отрицательно кивали головами и захлопывали калитки.
Наконец, нам всё же удалось устроиться на ночлег в одной избе. После выпитого самовара и ужина мои товарищи улеглись по другую сторону громадной русской печи на соломе, чтобы хоть несколько часов поспать. Я сидел за огромным столом на лавке. Ко мне присела крестьянка с изможденным скуластым лицом. Платок прикрывал почти весь ее лоб, и тем виднее были ее полные испуга глаза. Она мне с оханьем сообщила, что всё мужское население покинуло деревню и с минуты на минуту можно ожидать вступления большевиков. В деревне известно, что есть такая молитва против большевиков. «Большевик придет, скажешь молитву, — он вертится, вертится, — а порога переступить не может». Не знаю ли я эту молитву или где ее можно достать, или куда за ней послать?
Я подошел к окну. Уже доносился орудийный гул.
Когда Уфу уже спешно эвакуировали и со дня на день ожидался приход Красной армии, между некоторыми членами бывшего правительства Учредительного Собрания (Вольский с товарищами) и местными большевиками завязался — через посредство левых эсеров — кое-какой обмен мнений.
В это время наделало немало шума «открытое письмо» к Ленину и др., подписанное видным деятелем сибирского большевизма Шумяцким. Он говорил не за себя только, а от имени ряда своих товарищей, которых многому научил горький опыт падения советской власти в Сибири, Поволжьи и на Урале. То был призыв круто изменить политику и добиться, во что бы то ни стало, «единства революционного фронта», примирения с меньшевиками и с. — рами, возврата к правильной системе народовластия и к политике объединения всей трудовой демократии. Письмо производило впечатление искреннего и прочувствованного «крика души».
Лично Вольский был яростнейшим из ненавистников большевизма в рядах партии, каких мне когда-либо пришлось встречать. Но необходимость капитулировать в Уфе, а затем бессилие перед лицом колчаковского переворота озлобили его до последней степени.
Порывистый характер, толкавший его раньше на вражду к большевикам, доходившую порой до проповеди чуть не поголовного их истребления, — толкнул его на противоположную крайность. Раньше он готов был брататься, и действительно братался, ради борьбы против общего врага, с Дутовым: теперь он уже готов был побрататься с большевиками ради борьбы против Колчака и Дутова.
Ссылкой на письмо Шумяцкого он убеждал себя и других, что среди большевиков тоже назрела потребность исправить прошлые ошибки и честно пойти навстречу всем искренним революционным социалистам для искания общей платформы деятельности, приемлемого для всех модус вивенди; и в этой надежде он заранее решил остаться в Уфе, ждать в ней прихода большевиков и вступить с ними в переговоры.
Местные большевики предлагали в этом деле свое посредничество. Мне сообщили, что главный из них, кроме того, предлагал спрятать лично меня и гарантировать мою личную безопасность. От этого предложения я наотрез отказался.
Моя позиция в это время была такова: я по-прежнему считал еще возможной борьбу на два фронта. Ко мне приходили многие другие товарищи, раньше стоявшие на одной со мной позиции. Они указывали, что положение изменилось, что на два фронта одновременно бороться у нас не хватит сил, а выжидать, пока один рухнет, слишком долго. Я отвечал, что мы не собираемся ждать: мы решили вести непримиримую и беспощадную борьбу с предательски одолевшей нас реакцией, вести ее всеми средствами, вплоть до террора и восстания; но что если эта наша борьба на территории, где господствует реакция, увенчается успехом, то на следующий же день после победы встанет вопрос о втором фронте противобольшевистском.
Сейчас мы, конечно, вооруженную борьбу против большевиков прекращаем в том смысле, что снимаем с фронта наши войска — войска Учредительного Собрания. Но это не потому, что мы стали менее враждебны к большевикам, а лишь потому, что отныне держать эти войска на фронте — значит заставлять их сражаться за Колчака, за социальную и политическую реставрацию. Мы их снимаем, чтобы двинуть против реакции; если же это не удастся — то распустим их с прощальным призывом вновь собраться там и тогда, где и когда будет снова водружено знамя Учредительного Собрания.