Перед разгромом
Шрифт:
— А здесь была худа, как щепка.
— Пополнела с тех пор, и больше пятидесяти лет ей нельзя дать. Давно уже овдовела и полным уважением всей «фамилии» пользуется.
— Вот что значит полячка! Наша, русская, после таких передряг давно скисла бы и от тоски да стыда гриб грибом сделалась бы, а эта козырем выступает, говоришь?
— Именно козырем. И чего ей стыдиться? Что было, то прошло и быльем поросло. Состояние у нее хорошее; муж был, должно быть, парень дельный, если благодетели его и патроны после его смерти продолжают оказывать ласку и внимание его вдове; чего же
— Совесть-то, значит, по-твоему, в карман?
— Понятно! Репнин говорил мне, что она — замечательно умная женщина, и ему, кажется, очень приятно, что Изабелла сошлась с нею: она все же по старой памяти сторону русских тянет, — прибавил он со смехом и, вернувшись к прерванному разговору, спросил: — А куда посадили Грабинина письмо писать?
— В библиотеку. Приказала отвести его туда, когда ты приехал, чтобы он разговору нашему не мешал.
— А сколько вы с него за посылку взяли?
— Пятьдесят рублей назначила. Так он моему предложению обрадовался, что сто хотел дать.
— Напрасно отказались. Его к крупным издержкам приучить надо, чтобы не жался, когда придется с денежками по нашим сутягам разъезжать. Теплые ребята! Они протрут глаза его червончиком, припасай только побольше. Однако надо распорядиться насчет ужина и всего прочего; надо показать петербургскому щегольку, как у нас люди со вкусом и с понятием живут. О делах мы с ним до завтрашнего утра ни словечка не пророним, утро вчера мудренее. А про Джулковскую я вам на просторе еще расскажу.
С этими словами Дмитрий Степанович поспешно вышел.
IV
В большой комнате с широкой кроватью под голубым штофным пологом Елена Васильевна Аратова играла на ковре со своим ребенком.
Которому из двух — восемнадцатилетней матери или двухлетнему сыну — было веселее кататься по ковру, прятаться, с громким раскатистым смехом кружиться или прыгать, взявшись за руки, — решить было трудно. Оба предавались счастью быть вместе, беспрепятственно целоваться и обниматься, болтая все, что взбредет в голову, с увлечением юных существ, которым такое удовольствие редко выпадает на долю. Недавний страх и отчаяние были забыты. О том, что ждало ее впереди, Аратова перестала думать с той минуты, как Настя прибежала сказать ей, что приказано оставить их в покое до отъезда гостя, когда же Настя принесла им обед и начала рассказывать о молодом воробьевском барине, молодая женщина с досадой прервала ее:
— Я знаю, — отрывисто заметила Елена Васильевна, отвертываясь, чтобы скрыть румянец, вспыхнувший на ее щеках.
— Где же вы изволили их видеть? — удивилась Настя.
— Иди себе, оставь нас! — с раздражением сказала барыня, которой почему-то было неприятно слушать похвалы красоте и наряду гостя.
Напоминание о нем раздражало ее, а между тем он не выходил у нее из головы с того мгновения, когда их глаза встретились. С этой минуты в душу Елены проникло странное, давно не испытанное убеждение, что она не одна на свете, что есть человек, которому ее горе и слезы могут быть близки
До сих пор жизнь Елены Васильевны была крайне печальна. С того дня, как ее привезли сюда, весь мир превратился для нее в тюрьму с двумя тюремщиками: прабабушкой Серафимой Даниловной и мужем; он так угнетал ее своим умом и могуществом, такой беспомощной чувствовала она себя в зависимости от этих двух существ, что других помыслов у нее не было, кроме заботы не навлечь на себя их гнева. Она старалась всеми силами души достигнуть этого, но ей это плохо удавалось, и она часто впадала в отчаяние.
Когда правнук и наследник Серафимы Даниловны женился на девице без состояния, старуха, верная своему правилу из всего извлекать пользу, решила сделать из бесприданницы хорошую хозяйку, строгую надсмотрщицу и доносчицу на дворовых. Но Елена оказалась не на высоте возлагаемых на нее упований. Да и могла ли нагонять страх на кого бы то ни было юная Елена с детским личиком и с детскими понятиями о жизни, когда ее самое можно было довести до слез жалким словом, смутить косым взглядом, напугать грубостью.
— Не знаю, право, к чему мне твою красавицу приспособить? — жаловалась Серафима Даниловна правнуку, перечисляя свои неудачные попытки извлечь пользу из его жены.
— А видели вы, как она рисует? — спросил он с улыбкой.
— Смеяться, что ли, надо мною вздумал? — раздраженно крикнула старуха. — Ты бы еще спросил, слышала ли я, как она романсы поет, на арфе играет да по-французски талялякает! Очень нужны эти глупости в хозяйстве, нечего сказать!
— Я вам про рисование говорю, — стоял на своем Аратов, вынимая из кармана вышитое по бархату саше и подавая его прабабке. — Может которая-нибудь из ваших золотошвеек такую работу сделает? — продолжал он, забавляясь изумлением, выразившимся на лице старухи.
Она была знаток в рукоделии и не могла не оценить тонкости вышивки и красоты узора и отрывисто сказала:
— Неужто сама и узор сочинила?
— Сама.
— Так пусть сочинит узор для Аришки. Хочется получше справить заказ игуменьи из Вознесенского монастыря. Пелену она на алтарь просила вышить по бархату, который княгиня Вяземская пожертвовала; а я обещала постараться, а новых узоров у нас нет. Хотела тебе приказать раздобыть из Варшавы или из Москвы.
— Я вам привез мастерицу, которая вам сколько угодно узоров насочинит, — отвечал правнук с довольной усмешкой.
Это было вскоре после того как он привез свою молодую жену в Малявино, три года тому назад, и когда он еще не терял надежды быть счастливым с нею, хотя менее самонадеянный человек на его месте уже и тогда перестал бы рассчитывать на это. Послушная родительской воле Елена безропотно вложила свою дрожавшую от страха руку в руку представленного ей жениха, не поднимая на него взора, выслушала его признание в любви и обещание посвятить жизнь на ее счастье, и еле слышным голосом ответила «да» на его вопрос, согласна ли она сделаться его женой.