Перед твоим престолом
Шрифт:
— Не очень-то подходящее время для прогулок избрал почтенный кантор, — заметил синдик, после того как они обменялись церемонными приветствиями.
— О, когда я был помоложе, никакая буря не могла удержать меня в четырех стенах, если мне хотелось послушать музыку! — пылко сказал Бах.
Он не верил господину Швальбе, побаивался его, хотя не знал за собой никаких серьезных прегрешений, кроме тех, хронических, что давно уже стали неотъемлемой частью жизни здешней певческой школы, и был достаточно защищен и своей четвертьвековой службой, и покровительством курфюрста. Но в последние годы он настолько отстранился от всех мирских забот, что ему мучительно было вторжение грубых земных голосов в музыку сфер, звучащую в его душе. И, желая обезопасить себя от господина Швальбе, он бессознательно взял с этим умником и хитрецом, пожалуй, единственно верный тон безоружной и обезоруживающей искренности.
— Но ведь сейчас вы далеко не молоды, — заметил Швальбе.
— О да! — согласился Бах. — Мне шестьдесят два.
— Вы всего на девять лет старше меня, — голос
— Она действительно больше. Вы вон какой молодец, а я беспомощный слепой старик.
— Ну, ну!.. Не прибедняйтесь. Вы крепки, как старый дуб. А глаза надо лечить. Я знаю одного замечательного окулиста в Йене, он делает чудеса. Хотите, я ему напишу?
— Премного благодарен! Вы очень добры, господин синдик!
— Но что же погнало вас сегодня из теплого дома в холод и непогодь? — спросил синдик, жмурясь от ласкового тепла, насылаемого ему в спину жарко растопленной печью, тепла, особенно приятного, поскольку грудью, обращенной к открытому окну, он ощущал стынь и влажный неуют улицы, подчеркнутый фигурой старика в мокром плаще, грязных ботинках, тяжелой шляпе, унизанной по полям бусинами дождевых капель. Он и подозвал Баха отчасти для того, чтобы сильнее, телеснее ощутить свою добрую защищенность.
— Музыка, конечно, музыка, господин синдик! — улыбаясь, воскликнул Бах. — Как всегда, музыка!
Неутомимая жажда звуков гнала его, шестнадцатилетнего гимназиста и стипендиата церковного хора из Люнебурга в Целе приникнуть слухом к непривычной и волнующей французской музыке, часто исполняемой при дворе Вильгельма Брауншвейгского. Позже, когда переходный возраст осадил в хрипоту чистый, сильный дискант Иоганна Себастьяна и его перевели из хора в школьный оркестр, он топал пешком в Гамбург — сорок верст в один конец — насладиться игрой восьмидесятилетнего Рейнкена и недоверчиво, хоть не без удовольствия, послушать немецкую оперу, взбодренную мелодическим талантом Кейзера. А еще позже, уже солидным органистом Новой церкви в Арнштадте, он устремится в Любек к поэту органа Дитриху Букстехуде, так блистательно доказавшему жизненность и неисчерпаемость национальной традиции в церковной музыке; сотни верст — где на попутных крестьянских телегах или на купеческих повозках с товарами, но больше — мерным шагом мускулистых ног, — ах, как хорошо напрягала ему икры дорога! — на палке через плечо узелок с пожитками: праздничный сюртук, новые ботинки и нотные тетради. Да еще совсем недавно, предлагая своему первенцу Фридеману наведаться в Дрезден, дабы послушать «Красивые песенки», так ласково-пренебрежительно называл он оперу, оставшуюся чуждой его искусству, Бах с надеждой заглядывал в подпухшее лицо сына, рано сдружившегося с чаркой, не согласится ли тот проделать хоть часть пути пешком. Но обленившийся Фридеман пропускал мимо ушей намеки отца. Что ж Бах пользовался каждой возможностью, когда лошади усиливались в гору или осаживали раскат на спуске, чтобы помять серую дорожную пыль подметками сапог. Музыка прочно связалась для него с дорогой. И, как встарь, он всегда был готов ради музыки мчаться хоть на край света.
— Музыка? Вот как! Интересно. — Голос жесток, хотя что может быть обидного, досадительного для синдика в поступке Баха.
— Мне сказали, что в Петерскирхе приезжий молодой органист творит чудеса. Он временно замещает больного Хемпеля…
— Это меня не касается, — перебил Швальбе. — Но неужели в игре на органе есть чу-де-са, не известные господину кантору?
Ого, как лестно! — отметил про себя Бах. — Высокого же мнения он о моей игре. Но почему волны тревоги и опасности продолжают накатывать от этого любезного человека? Ну, не слишком любезного, зачем преувеличивать! Он сидит в тепле, в удобном кресле, я же стою под окном, как нищий, и меня пронизывает ветер, а за ворот льет, он вдыхает сладко-горький трубочный дымок, у меня же першит в горле от измороси. Все-таки знатные люди куда демократичней. Когда он служил у ангальткётенского Леопольда и они путешествовали вдвоем, принц сажал Баха в свою карету и вообще не позволял ему стоять перед собой. Так же вел себя и юный принц Иоганн-Эрнест, племянник веймарского герцога. Но эти одаренные дилетанты видели в Бахе скорее старшего коллегу, наставника, нежели слугу. А отец талантливого Иоганна-Эрнеста во время празднеств одевал музыкантов гайдуками, другой веймарский герцог бросил Баха в тюрьму за ничтожную провинность. Нет, все они одним миром мазаны — власть и силу имущие. Пожалуй, лишь чуть большей вульгарностью отличается денежный мешок от знатного спесивца. Эти мысли всколыхнули природную независимость в Иоганне Себастьяне. Коронованному властителю противиться бессмысленно, к его услугам солдаты, другое дело синдик, с ним можно расстаться в любую минуту. «Спокойной ночи, герр Швальбе, вернее, беспокойной, ведь вас поджидает смуглая Марихен». Но Бах не произнес этих слов, щекотавших кончик языка, скорее из любопытства, нежели из робости. Хотелось, чтобы приоткрылся тайник, в котором хоронится его загадочный собеседник.
— Разве вы не достигли совершенства? — строго и важно уронил в затянувшуюся паузу Швальбе.
— Совершенство недостижимо, на то оно и совершенство. Достигнутое совершенство — смерть.
— Я неудачно выразился, — с досадой сказал Швальбе. — И вы отлично поняли, что я имел в виду. Нехорошо, когда старый человек отделывается общими фразами, лишь пародирующими мысль.
— Быть может, это самозащита старости? — улыбнулся Бах. — Чем больше живешь и думаешь, тем меньше находишь ответов даже на самые
Они не увиделись и на этот раз. Никто не узнал Баха в полутемной холодной и почти пустой церкви, и он не захотел смущать органиста, игравшего хорошо, даже виртуозно, но без душевного жара, как может играть очень искусный, но усталый или разуверившийся человек. Бах ничего не знал о Гедо, кроме того, что он молод, не более тридцати, приехал откуда-то издалека, чуть ли не из Копенгагена, и будет замещать больного Хемпеля. Он не мог одобрить такого исполнения и потому не подошел к Гедо. Если это случайность, быть может, Гедо не совсем здоров, или погода действует на него удручающе или какие-то иные причины заморозили ему душу, а он искренне любит музыку, то сам придет к кантору церкви св. Фомы, как делали почти все заезжие музыканты, и покажет, на что способен. Ну а не придет, Бах повторит свое небольшое путешествие: ведь если такую технику одушевит настоящее чувство, его музыка доставит много радости. Тогда только и можно будет судить, чего стоит Гедо. Но разве он жалеет о том, что пошел сегодня и послушал Букстехуде и Пахельбеля и перенесся в далекую юность? Сколько забытых чувств всколыхнулось, и вот уже что-то складывается, растет, ширится, тщится стать музыкой, ах, как легко загорается он от чужого, даже самого слабенького огня! А ведь когда из ничего рождается нечто, это всегда чудо. Вот почему нельзя прямо, ясно и односложно ответить на вопрос синдика Швальбе, звучащий, если отбросить все околичности, примерно так: за каким чертом носило тебя на ночь глядя в такую даль? Чтобы вернуть свою душу, которая, едва заслышав о новом органисте, унеслась под скверно резонирующие своды бедной Петерскирхе. А что обрела там моя душа, я еще не ведаю. Восторга и удивления не было, но, может, случилось что-то куда большее. И когда-нибудь мы это узнаем.
А синдик злился, и не на шутку злился. Он совершил сегодня выгодную, да что скромничать — наивыгоднейшую сделку: приобрел почти даром огромную пустошь под городом, где под слоем тощей почвы, дающей жизнь лишь колючему кустарнику да чертополоху, таились несметные залежи каолина, годного для производства фаянса. И главное, Швальбе наткнулся на золотую, поистине золотую пустошь не случайно, не с помощью слепой удачи, щедрой к дуракам, а в силу своей любознательности, приверженности к чтению, особенно рукописных книг. Он «вычитал» скрытое богатство пустоши в одной старой хронике — полуистлевшие, хрупкие листы и объеденный крысами переплет из свиной кожи. Наняв надежного и знающего человека, произвел тайком разведку, подтвердившую и даже превзошедшую по результатам самые смелые мечты. Разыскал владельцев пустопорожней земли и, не возбудив их подозрительности, а с ней и алчности, получил пустошь за бесценок. Конечно, теперь предстоят расходы, и немалые: наладить добычу, поставить фаянсовый завод, проложить дорогу, но ведь это и было высшей целью Швальбе: найти такое помещение капитала, чтобы в кратчайший срок выйти в тузы.
Необходимо иметь большую цель в жизни. Но нередко огни, манящие вдали, обесценивают сегодняшнее существование, кажущееся в сравнении с грядущим блеском мелким и тусклым. Несчастны люди, пропускающие жизнь мимо себя ради химерического будущего, и Швальбе, слава создателю, к ним не принадлежал. Он умел пользоваться настоящим, ценить сиюминутное бытие, которое построил по своему вкусу, привычкам и даже капризам, что не так уж часто удается смертным, даже стоящим на верхних ступенях иерархической лестницы. Впрочем, тут ему сказочно повезло, и Швальбе честно признавался себе в этом. Без Марихен его жизнь не имела бы такой сладости, странности и остроты.
Правда, надо было угадать Марихен среди многочисленных служанок, которых сердобольные люди посылали к нему после смерти его второй жены. А были среди этих девушек и женщин и помоложе Марихен, и посвежее, и подороднее, а он углядел чудо в тридцатилетней сухопарой смуглянке.
Потеряв синеокую рослую и статную, почтительно любимую Доротею, а еще раньше бог забрал нежную крошечную кареглазую Лотту, которую он любил до умиленных слез, суеверный Швальбе дал клятву никогда не жениться, если только жена не принесет ему такого же большого приданого, как маленькая Лотта или величественная Доротея. Но он не счел нужным говорить о своей клятве Марихен, у которой было множество достоинств, но ни полушки за душой, — женщине необходима пусть несбыточная надежда, тогда она больше старается. Даже поверить было трудно, что такая красивая, яркая, сметливая, ушлая, разбитная женщина не имела бы хоть горшка с червонцами, припрятанного в надежном месте. Господин Швальбе был убежден, что в прошлом у Марихен была какая-то темная, если не кровавая история. Едва ли она сама убивала, но вполне могла быть тесно связана с людьми, не питавшими излишнего уважения к человеческой жизни и уж подавно — к имуществу и кошельку. Разумеется, он предпочел ничего не знать и спокойно принял невразумительную версию о невинной страдалице, чей муж — бродячий торговец — разорился дотла и скоропостижно покинул юдоль страдания, не оставив вдове ничего, кроме доброго имени. Имя, впрочем, трудновато считать добрым по причине разорения мужа Марихен, но удобным оно было несомненно: попробуй навести справки о бродячем торговце Мюллере.