Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
Что произошло здесь около тридцати лет тому назад?
Великая Октябрьская социалистическая революция. А в Осташкове проживало много священнослужителей: попов, монахов и монахинь. И все они считались классовыми врагами, которых надо было непременно расстрелять.
— Но вы могли хотя бы вытащить кости из выгребной ямы, прежде чем начать пользоваться этой уборной! — упрекаю я старосту лагеря.
— Да мы вытаскивали! — оправдывается тот и барабанит костяшками пальцев по крышке стола. — Но что ты будешь делать, когда мертвецы лежат там друг на друге слоями. То, что там валяется сейчас, появилось позже.
Что тут скажешь? Трудно выразить словами то, что творится у меня в душе. Здесь любое слово будет неуместным. Но многие из новеньких ждут от меня разъяснений.
— Если бы Иван отпустил нас домой сразу после капитуляции, мы бы все стали коммунистами! — говорит Вилли Кайзер.
Так велика была наша ярость из-за того, что наша родина превратилась в руины. Так всех достало это безумие.
Когда мы собираемся в тени груши, они снова и снова рассказывают мне, как попали в плен.
— Жаль, что у нас нет той листовки. Там было написано, что нас сразу отпустят домой.
— Откуда нам знать, кто написал ту листовку. Наверняка в ней не была отражена официальная позиция советского командования. В противном случае вы не оказались бы здесь! — по долгу службы пытаюсь я успокоить возбужденные умы.
— Какая низость! — начинают все снова. — Сначала они издают постановление, в котором говорится, что будет наказан каждый, кто распространяет слух о том, что нас отправят в Сибирь. Они даже устраивают для нас прощальный вечер — после того как мы сложили оружие. А потом поезд медленно поворачивает в сторону Сибири!
— Я сразу подумал, что так оно и будет! — говорит Вилли Кайзер. — Поэтому я вел себя совершенно спокойно, когда нас перегружали. И вдруг я заметил, что солнце находится уже не слева, а справа от вагона. Послушал бы ты наших горлопанов. Они сразу прикусили язык! Но тем не менее это настоящая подлость, так обманывать нас. Я думал, что они придумают что-нибудь получше!
— Послушайте! — снова включаюсь я в разговор. В конце концов, как активист, я должен направлять дискуссию в нужное направление. — Я, конечно, не могу установить, кто во время капитуляции обещал вам немедленное возвращение в Германию. Давайте оставим это пока без объяснения. Но представьте себе, если бы вам сказали, что вы попадете в русский плен. Разве при том образе мыслей, какой у вас был тогда, не стали ли многие из вас продолжать борьбу? И чем бы закончилась эта песня? — продолжаю я, видя, что некоторые согласны со мной. — Сколько еще тысяч сыграли бы в ящик. Ведь я думаю, всем понятно, что 9 мая выиграть войну было уже невозможно.
Если посмотреть на ситуацию с этой стороны, то я оказываюсь прав, считают многие. Но тем не менее поступать так с ними было подло.
— И потом еще одно соображение, — продолжаю я рассуждать. — Мы, старые пленные, попавшие в плен раньше вас, даже рады, что вы присоединились к нам. Родина, чего доброго, забыла бы о нас. Какую роль может играть потеря какого-то миллиона человек?! Но после того, как к нам присоединились вы, интернированные уже после капитуляции, мы превратились в целую армию, насчитывающую много миллионов человек! И уж теперь нас всех родина наверняка не забудет! (Всего в советский плен с 22 июня 1941 г. по 9 мая 1945 г. попало 4 млн 377,3 тыс.
Конечно, такие аргументы были не совсем подходящими для антифашистского актива. Но и я не был настоящим активистом, окончившим антифашистскую школу и принявшим присягу верности. Тот избрал бы своим девизом слова председателя Национального комитета: «Солдаты искупления! Вы не вернетесь к своим женам до тех пор, пока не загладите свою вину честным трудом в Советском Союзе!»
Я говорю о родине, которая не забудет нас. И если из-за этого кто-то донесет на меня Борисову, то, как у активиста, у меня все еще есть возможность заявить: «Я подошел к вопросу перевоспитания интернированных диалектически. И лишь постепенно я планирую перейти в своей работе к использованию передовых методов председателя Национального комитета».
Хотя большинство интернированных, собравшихся под грушей, и соглашается со мной, но, как всегда, находится один, который не преминул недовольно проворчать:
— Может быть, ты еще скажешь, что нам надо радоваться, что мы попали именно в Осташков. Ведь здесь они будут мочиться в глаза твоему черепу, когда ты окочуришься, и на месте твоей могилы построят уборную, как в нашем лагере!
Новенькие расхохотались. Старый пленный, который уже несколько раз признавался дистрофиком, не стал бы влезать со своими репликами, когда что-то говорит активист.
Когда общая дискуссия под грушей заканчивается, ко мне обычно подходят отдельные пленные.
Один из пленных, с короткой трубкой в зубах, бросив на меня оценивающий взгляд, спрашивает:
— Откуда ты, собственно говоря, родом?
— А ты? — вопросом на вопрос отвечаю я.
— Из Эссена.
— Дружище, я тоже оттуда! — не скрывая изумления, говорю я. — А кто ты по профессии?
— Газетный репортер, — заявляет тот.
— Да ты, наверное, шутишь! — Я хватаю его за рукав. — Присядь на скамейку. Мы сейчас еще поговорим с тобой!
В то время, пока я пересказываю некоторым пленным последние известия, я лихорадочно размышляю о том, что совсем не здорово встретить здесь человека из родного города, у которого, ко всему прочему, такая же профессия, как и у меня. Я был рад, что избавился от Шауте. И вот снова появляется тень из моего прошлого. Вне всякого сомнения, Шауте был порядочным человеком. Но я не забываю и о том, каким растерянным был он, когда на несколько дней его убрали из бригады пожарников. Теперь ему не хватало сытного супа, и он сразу начал ворчать на Борисова, на актив и на всех, кто попадался ему на пути.
И вот Шауте теперь далеко. И я даю себе слово, что не буду вступать в опасные доверительные отношения с этим новеньким.
Но когда я вижу новенького, ожидающего меня на скамье под грушей, я невольно улыбаюсь. Ведь он из моего родного города! Всего лишь четыре месяца тому назад он получал письма из Эссена!
И мы разговариваем с ним о нашем родном городе так, как могут беседовав только крестьянские дети о своей деревне.
Так у меня снова появился приятель, хотя он и был значительно моложе меня. Дома его называли Малыш. Всякий раз, когда я его вижу, я невольно улыбаюсь.