Пересечение
Шрифт:
— Ну что, будем стелиться?
Он не понял ее, и только когда Таня стала аккуратно снимать с дивана кружевные белые подлокотники, вдруг испугался. Но почему? Почему ему стало стыдно и страшно? Он же этого хотел! Он об этом мечтал! Но все получалось как-то не так, как должно быть. А как должно быть? Этого он не знал. Знал только, что не так: «Будем стелиться…»
Срывающимся, сразу севшим голосом он пробормотал что-то о мачехе, но Таня взглянула на него, и он умолк. «Тетя Лиза будет волноваться», — думал он, глядя, как Таня стелет простыни и сооружает из маленьких диванных подушек вторую подушку — ему, Павлу. «Она будет волноваться», — тупо твердил он про себя и не двигался с места. Потом щелкнул выключатель, но на улице еще горели фонари, и в их неясном свете было невозможно раздеться и подойти
— Не люблю я эти об-сю-сю, дорогой мой. Давай-ка спать. — И затихла.
Павел лежал, глядя в потолок, стараясь не шевелиться, не дышать даже (сбылись, сбылись страшные Филькины пророчества!), лежал и с ужасом думал о завтрашнем дне. Потом понемногу забылся, но сон был зыбким, тревожным — то ли сон, то ли так, дремота. А утром, розовая ото сна, странно похорошевшая Таня откинула одеяло и стала весело подшучивать над его волосатой грудью, над родинкой на мочке левого уха, над отросшей за сутки щетиной. Она смеялась, целовала его в губы, он снова ощутил тяжесть ее упругой груди, и желание, жаркое как пламень, охватило его всего, все исчезло, кроме желания, ничего уже не было, кроме него. Он — и его желание, Таня и ее тяга к нему, чудесным образом слившиеся воедино…
Таня потянулась за сумочкой, достала пачку «Казбека» — он и не знал, что она курит, — закурила и протянула папиросу Павлу. Он принялся неумело попыхивать, не зная, что теперь надо делать. Она докурила и встала.
— А ты ничего, — сказала она чуть иронически. — Ну, вставай, на лекции опоздаем.
Какие лекции? Да он про них и забыл! Павел прислушался. В коридоре хлопали двери, женский голос сварливо бранил какого-то Витьку: «Уж больно хитер ты, Витек! Больно хитер…» Как же он теперь выйдет? Все сразу поймут. И вообще — как встать с постели? Белье далеко, на стуле. А Таня не спеша встала, и так же не спеша оделась, и все рассказывала о том, как их экспедиция раскопала курган и нашла удивительно интересное захоронение. Павел изо всех сил смотрел мимо, кивал и ждал, когда она выйдет. И Таня поняла. Она подошла к стулу, сгребла его одежду, бросила на диван.
— Одевайся! Я приготовлю завтрак.
Павел торопливо оделся, смущенный ее догадливостью, благодарный за все, что произошло между ними, и почему-то сердитый. Хорошо все-таки, что она ни о чем таком не говорит, — ему не так стыдно. Но почему же должно быть стыдно? Почему ему стыдно? Ведь у него получилось, он стал мужчиной, Филькины страхи теперь позади, а все равно стыдно. И хочется поскорее уйти и не видеть Таню, и как там тетя Лиза?
Нет, на лекции он не пойдет, он поедет домой — вдруг что случилось? Павел заторопился, что-то соврал вошедшей с шипящей сковородкой в руках Тане и, провожаемый ее ироническим взглядом — он прямо кожей чувствовал этот взгляд, — выскочил на улицу.
Было сухо и холодно. Вчерашние лужи покрылись хрупким ледком. Но это уже ничего не меняло: в воздухе плавали весенние запахи и от легкого морозца еще острее пахло весной. Павел поднял воротник пальто, неизвестно зачем купил на углу пачку «Казбека» и, сунув руки в карманы, зашагал к метро по солнечным улицам. И это яркое солнце, хрустящий под ногами лед и синее-синее небо напоили его радостью.
Тетя Лиза встретила Павла упреками и даже слезами. Мокрое полотенце стягивало ее лоб, в комнате пахло уксусом. И от жалости к ней, от острого чувства вины он накричал на нее прямо с порога:
— Ну, что случилось? Ну переночевал у Славки: засиделись в читалке. Тетя Лиза, я уже взрослый, понимаете, взрослый! Мне это наконец надоело!
Изо
— Пава, иди завтракать.
Он молча вышел, молча сел на отцовское, теперь его, место и, не глядя на тетю Лизу, съел целую сковородку картошки и выпил три стакана сладкого чая. А потом так же молча снова ушел к себе.
6
Так началась его новая жизнь. Он сидел на лекциях, ходил в библиотеку, писал курсовую. Но все это стало не главным, не важным, черновым. Настоящее ждало его там, в тихом переулке, в большом старом доме, в чистой, очень теплой комнате.
Он по-прежнему стеснялся соседей и самой Тани, мучительно стыдился и не мог понять — чего: то ли ее откровенных ласк, то ли насмешливых слов, то ли себя самого. Но он ничего не мог с собою поделать, не мог без этого жить. Иногда Павел пугался: так это и есть любовь? Томительная тяга к Тане, страх перед вечными ее насмешками, тайна, которую он теперь знал? Нет-нет, любовь — что-то другое…
Славка поглядывал на Павла весело и понимающе, тетя Лиза вздыхала. Но больше всего мучили Павла любознательные Танины соседки. Казалось, весь день они только и ждали его прихода, чтобы потянуться разноцветной чередой в кухню со своими чайниками и кастрюлями. Павел торопливо пробирался между ларей и ящиков, стараясь не замечать любопытных взоров и ярких, распахнутых на груди халатов.
— Повадился… жених… — прошипела как-то вслед задетая его невниманием крашеная толстуха.
Павлу стало жарко. Почему жених? Он разве жених? Так быстро и просто?.. Нет, он не жених! А Таня? Неужели и она так думает?.. Кажется, нет… А вообще он не знает, не знает! У него, наконец, курсовая и экзамены на носу. Таня должна понять, надо ей объяснить… Но ему не пришлось ничего объяснять. Как-то вечером, лежа в постели, Таня потянулась так, что хрустнули кости, и спокойно сказала:
— Знаешь что, мне надоело. К тому же пора в экспедицию, не до тебя…
Павел оцепенел. Потом вскочил, натянул дрожащими руками брюки — пуговицы никак не хотели пролезать в петли, — схватил пиджак и рванулся к двери. Сзади раздался короткий знакомый смешок:
— Крючок… откинь крючок. Не ломись…
Он сорвал крючок, оглушенный стыдом и болью, в несколько шагов проскочил ненавистный ему коридор и выбежал на улицу. Во рту было горько и сухо, в висках стучало. За что его так? Зачем? А он-то, дурак! Все забросил, забыл, обижал мачеху, раздружился со Славкой… Павел шел по теплому майскому городу, ничего не видя перед собой, задыхаясь от жгучей обиды. На вокзале на него обрушился аромат цветов — в том году была масса сирени. Он купил большущий букет — забыл, что весь их поселок утонул в белом и синем душистом море, — и так, с букетом, ввалился в дом. Тетя Лиза радостно всплеснула руками, притащила ведро воды, поставила посреди комнаты, и в этом ведре разместилась сирень — белое чудо, озарившее своим светом их старое, не бог весть какое жилище.
Потом Павел говорил, а тетя Лиза слушала. Слушала и утешала недоумевающего, уничтоженного Павла, осторожно осуждала «эту женщину», вместе с Павлом негодовала и сокрушалась. А он все говорил, говорил… Он повторялся, задавал одни и те же вопросы, пил бесконечный чай — лишь бы не видеть длинный чужой коридор, не слышать знакомый смех, не чувствовать той тяжелой обиды, которая схватила и не отпускала его, цепко держала в своих холодных, колючих лапах.
Он снова засел за словари и учебники, сдал курсовую, зачеты, экзамены, он ходил с Филькой на Москву-реку и плавал наперегонки с признанными поселковыми чемпионами, он пытался ухаживать за своей школьной Ирой — все было напрасно. Ира казалась пресной и чопорной, Филька глупым — как странно, что они когда-то дружили, — плавать до смерти надоело, бродить одному по лесу — тоже. Даже письма от Славки — веселые призывы приехать к нему на море, походить за ставридой, поплавать далеко за буйками — не могли вывести Павла из странного оцепенения. Да он на них и не отвечал.