Пьеретта
Шрифт:
Нотариус заговорил о полковнике Лоррене: будь тот жив, он бы крайне удивился, узнав, что дочь его находится в убежище, подобном Сен-Жаку. Рогроны ушли домой, решив, что свет очень зол. Сильвия поняла, как мало успеха имел ее шаг: он лишь уронил ее в глазах высшего общества Провена, доступ туда был для нее окончательно закрыт. С тех пор Рогроны уже не скрывали больше своей ненависти к виднейшим буржуазным семьям Провена и их сторонникам. Рогрон стал повторять сестре все, что напевали ему в уши либералы — полковник Гуро и стряпчий Винэ — относительно Тифенов, Гене, Гарсланов, Гепенов и Жюльяров.
— Послушай, Сильвия, не понимаю, с чего бы госпоже Тифен так сторониться купечества улицы Сен-Дени; родством с такими людьми ей бы только гордиться! Ведь ее мать, госпожа Роген, — кузина Гильомов, владельцев «Кошки, играющей в мяч», — они передали потом лавку своему зятю Жозефу Леба. А отец ее — тот самый нотариус Роген, который обанкротился в тысяча восемьсот девятнадцатом году и разорил торговый дом Бирото. Стало быть, богатство госпожи Тифен — краденое: хороша госпожа Роген, жена нотариуса, которая предоставляет мужу злостно обанкротиться, а сама выходит сухой из воды. Славно, нечего сказать!.. А! Понимаю: она сбыла дочь замуж в провинцию из-за своих шашней с банкиром дю Тийе. И эти люди смеют еще задирать нос! Но… все они таковы!
С того дня как Дени Рогрон и сестра его начали поносить
У стряпчего, долговязого и тощего, либеральными убеждениями заменялись все таланты, а единственным достоянием были довольно скудные доходы от адвокатской практики. В Провене стряпчие сами выступают на суде. Но суд не очень-то благосклонно выслушивал мэтра Винэ из-за его политических взглядов. И потому даже самые либеральные фермеры предпочитали обращаться со своими тяжбами к другому адвокату, пользовавшемуся большим доверием суда. Говорили, что Винэ соблазнил в окрестностях Куломье богатую девушку и родители ее вынуждены были согласиться на их брак. Жена его происходила из старинного дворянского рода в Бри, из семьи Шаржбефов, родоначальник которой был оруженосцем и прославился каким-то подвигом, совершенным во время египетского похода Людовика Святого. Дочь навлекла на себя немилость родителей своим замужеством, и они собирались, как то было известно Винэ, оставить все свое состояние старшему сыну, с тем чтобы он впоследствии передал часть наследства детям сестры. Так сорвалась первая честолюбивая попытка этого человека.
Преследуемый нищетой, стыдясь того, что не может создать для жены приличные условия жизни, стряпчий направил все свои усилия на то, чтобы сделать карьеру в прокуратуре, — но тщетно: богатые представители семьи Шаржбефов отказали ему в поддержке. Высоконравственная роялистская родня его жены осуждала этот вынужденный брак, к тому же их новоявленный родственник носил фамилию Винэ: неужели оказывать покровительство человеку столь низкого звания? И, ветвь за ветвью, семья Шаржбефов выпроваживала его, когда он пытался с помощью жены добиться поддержки у ее родни. Лишь у одной из Шаржбефов г-жа Винэ нашла сочувствие — у бедной вдовы, проживавшей с дочерью в Труа. И Винэ впоследствии не забыл о приеме, оказанном его жене этой представительницей рода Шаржбефов. Всеми гонимый, полный ненависти к семье своей жены, к правительству, отказывавшему ему в предоставлении места, к обществу Провена, не желавшему его принимать, Винэ примирился с бедностью. Накипевшая желчь дала ему силу для борьбы. Он стал либералом, сообразив, что карьера его связана с победой оппозиции, и в ожидании лучших дней ютился со своей домоседкой женой в жалком домишке верхнего города. Молодая г-жа Винэ, предназначенная для лучшей участи, жила со своим мужем и ребенком в полном уединении. Бывает бедность, которую переносят весело и с достоинством; но Винэ, снедаемый честолюбием, чувствовавший свою вину перед соблазненной им женщиной, был охвачен мрачным бешенством; совесть его стала податливой, и он решил любым способом добиться успеха. Лицо его, еще не старое, осунулось. В суде многие испытывали страх, глядя на его плоскую змеиную голову с тонким большим ртом и сверкающими сквозь очки глазами и слушая его пискливый, резкий, настойчивый голос, раздражавший нервы. Неровный и болезненный цвет лица какого-то желто-зеленого оттенка позволял догадываться о неудовлетворенном тайном честолюбии, о постоянных разочарованиях и тщательно скрываемой бедности. Он обладал красноречием, умел спорить, у него не было недостатка ни в картинных выражениях, ни в остроумии, он был образован, хитер. Жажда преуспеяния научила его во всем разбираться, он мог бы стать политическим
— Такая или этакая будет у вас жена, красивая или дурнушка — вам ведь безразлично, — сказал он. — Женились бы вы на мадемуазель Рогрон, мы с вами тогда могли бы кое-что здесь предпринять…
— Я и сам об этом подумывал, да они выписали дочь бедного полковника Лоррена, свою наследницу, — сказал Гуро.
— Добейтесь у них завещания в вашу пользу. О! Дом у вас будет полная чаша!
— Да, впрочем, и малютка… Ну, там видно будет! — сказал полковник с таким шутовским и гнусным видом, что человек, подобный Винэ, прекрасно мог понять, как мало значила какая-то девчонка в глазах этого рубаки.
После переезда родных в убежище для престарелых, где они печально доживали свой век, юная и самолюбивая Пьеретта жестоко страдала от сознания, что живет там из милости, и очень обрадовалась, узнав, что у нее есть богатые родственники, готовые ее приютить. Услыхав, что она готовится к отъезду, друг ее детства, сын майора Бриго, ставший к тому времени подмастерьем у столяра в Нанте, принес ей на дорогу шестьдесят франков — все свое богатство, с трудом собранное им за время ученичества из чаевых; и Пьеретта приняла этот дар с великолепным спокойствием истинной дружбы, доказывавшим, что будь она сама на месте Бриго, ее обидело бы выражение благодарности. Бриго прибегал по воскресеньям в Сен-Жак, чтобы поиграть с Пьереттой и утешить ее. Крепкий и здоровый юноша постиг всю сладость той самоотверженной и преданной заботливости, которой мы окружаем непроизвольно избранный нами предмет нашей любви. Не раз в воскресный день, забравшись в уголок сада, они с Пьереттой расшивали завесу будущего узорами своей ребяческой фантазии: подмастерье столяра, оседлав свой рубанок, отправляется искать по свету удачи и, разбогатев, возвращается к Пьеретте, которая его ждет. Итак, в октябре 1824 года, когда Пьеретте исполнилось одиннадцать лет, двое стариков и молодой рабочий с глубокой грустью поручили ее попечениям кучера, следовавшего со своим дилижансом из Нанта в Париж, и попросили его посадить девочку в Париже в другой дилижанс, отправляющийся в Провен. Бедный Бриго! Он, как собачонка, бежал сколько мог за дилижансом, не спуская глаз со своей милой Пьеретты. Напрасно бретоночка подавала ему знаки, чтобы он остановился. Бриго, выбежав за город, отмахал еще целую милю и, только окончательно выбившись из сил, бросил сквозь слезы прощальный взгляд своей Пьеретте, которая тоже заплакала, когда он скрылся из виду… Высунувшись из окна дилижанса, Пьеретта снова увидала своего друга: он все еще стоял на дороге, глядя вслед неуклюжему экипажу. Лоррены и Бриго были так неопытны в житейских делах, что Пьеретта приехала в Париж без единого су. В Париже возница, которому девочка рассказала о своих богатых родственниках, заплатил за нее в гостинице и в возмещение своих расходов взял деньги с кучера труаского дилижанса, поручив ему доставить Пьеретту к родственникам и истребовать следуемое за провоз, точно она была почтовой посылкой. Спустя четыре дня после отъезда из Нанта, в понедельник, около девяти часов вечера, добродушный старый толстяк, кучер Королевского общества почтовых карет, взял Пьеретту за руку и, пока на Большой улице выгружали доставленных в Провен пассажиров и поклажу, повел девочку, весь багаж которой состоял из двух платьиц, двух пар чулок и двух сорочек, к мадемуазель Рогрон, по адресу, указанному ему начальником почтовой конторы.
— Мое почтение, мадемуазель и вся честная компания! — сказал кучер. — Вот вам ваша двоюродная сестрица. Не девочка, а ягодка! С вас сорок семь франков. Хотя у вашей малютки не бог весть сколько багажа, распишитесь все же вот на этом листочке.
Мадемуазель Сильвия с братом шумно выражали свое удивление и радость.
— Прошу прощенья, — сказал кучер, — меня ждет дилижанс, распишитесь на квитанции, дайте мне сорок семь франков шестьдесят сантимов да на водку, сколько не жалко, — и мне и нантскому кучеру. Мы за малюткой глядели, как за родной дочкой, уплатили за ее ночлег, за еду, за место до Провена и еще за кое-какие мелочи.
— Сорок семь франков двенадцать су! — ужаснулась Сильвия.
— Вы никак торговаться собираетесь! — воскликнул кучер.
— Где же счет? — спросил Рогрон.
— Счет? А квитанция на что?
— Хватит болтать, — сказала Сильвия брату, — видишь же, что платить все равно придется.
Рогрон принес сорок семь франков и двенадцать су.
— А нам с товарищем, стало быть, ничего? — спросил кучер.
Из недр своего старого бархатного ридикюля, набитого ключами, Сильвия извлекла сорок су.
— Благодарствуйте, себе оставьте, — сказал кучер. — Пусть уж лучше мы все это просто так, задаром сделали для малютки.
Он взял расписку и вышел, сказав толстой служанке: «Ну и лавочка! Бывают же такие крокодилы, почище египетских!»
— Какой грубиян! — воскликнула Сильвия, услыхав его слова.
— Да ведь им как-никак пришлось повозиться! — упершись кулаками в бока, возразила Адель.
— Ну, нам с ним не детей, крестить, — заявил Рогрон.
— Где вы ее спать положите? — спросила служанка. Так прибыла Пьеретта Лоррен к своим родственникам, так ее приняли двоюродный братец и двоюродная сестрица, тупо разглядывавшие девочку, которую выгрузили у них будто какой-то тюк, переправив из жалкой каморки в Сен-Жаке, где она ютилась подле деда и бабки, прямо в столовую ее кузенов, показавшуюся ей дворцовым залом Она оробела и растерялась. Бретоночка в синей юбке из простой шерстяной ткани, в розовом коленкоровом передничке, в грубых башмаках, синих чулках, в белой косынке и в натянутых на обветренные руки шерстяных, красных с белыми кантиками митенках, купленных ей в Париже кучером, показалась бы очаровательной всякому, кроме этих бывших лавочников. Бретонский чепчик, который ей выстирали в Париже (он испачкался по пути из Нанта), словно ореолом окружал ее жизнерадостное личико. Этот национальный головной убор из тонкого батиста с накрахмаленными и крупно плоенными кружевами так прост и кокетлив, что заслуживал бы подробного описания. Ткань и кружево, пропуская свет, бросают лишь легкую тень, и она придает лицу ту девственную прелесть, которую многие художники тщетно пытаются передать красками, а Леопольд Робер так удачно запечатлел в прекрасной, как рафаэлева мадонна, женщине с ребенком на картине «Жнецы». В этой пронизанной светом кружевной рамке сияло цветущее здоровьем розово-белое личико. В теплой столовой разгорелись нежные ушки, губы, кончик тонкого носа, отчего все лицо казалось еще белее.