Пергамент хмурого утра
Шрифт:
Контора и конторские
Приходим в местный форпост законности и правопорядка. Все как везде – мутное стекло, за ним старый вечный старлей с тяжелыми мешками под бесцветными глазами, телефонные звонки и зуммеры, шарканье ног и инфантильное веселье молодых и темпераментных, как жеребцы, ментов, мат-перемат из-за стекла дежурного и в ответ тот же сленг из «обезьянника» – барьера с решеткой до потолка. Здесь сидят те, кто не смог устоять на воле. Сюда меня и определяют, предварительно вытряхнув все из карманов и отобрав полиэтиленовый
– Кого привел, Окороков? – устало спрашивает старлей моего капитана с вкусной и пошлой фамилией.
– Бродягу. Сейчас я тебе рапорт. – отвечает Окороков и исчезает куда-то за угол, из «обезьянника» не видать.
Я ощупываю всеми чувствами плюс неким шестым, которого нет у тех, кто по моей тропочке никогда не крался, пространство вокруг себя и обнаруживаю таких же «чердачников», как и я. В нашем обществе даже одна увядающая дама, рыжая, неопределенного возраста, морщинистая, как законсервированный в спиртовой банке эмбрион. Она смотрит на меня, улыбаясь щербатым ртом, и кокетливо подмигивает:
– Надя.
– Очень приятно, мадам. – отвечаю я.
– Тебе чего! – шипит на меня крепкий старик, от которого воняет так, что даже у меня, закаленного бойца, перехватывает дыхание. От такого запаха можно запросто забеременеть, как сказала моя бывшая супруга, когда мы с ней, еще в той, другой жизни, примеряли мне костюм в универмаговской примерочной. До меня, видимо, это здесь делал, если не тот же дед, то уж наверняка, его близкий родственник. Ведь не могла же там в примерочной спать до нас собачья стая!
– А чего я? – неопределенно отвечаю. Опыт подсказывает мне, что в моем тоне не должен копошиться унизительный страх или рычать собачья агрессия. Кто знает, что нам еще придется делить с этим вонючим дедом?
– Это – моя баба. Не тронь! – тем же выжидательным, ощупывающим обстановку тоном отвечает дед.
– Нужна она мне, твоя «Надя – Глаза Сзадя». – примирительно отвечаю я.
Знакомство состоялось. Все довольны. Надя тоже – ее заметили и даже привычно окрестили. Эх, женщины! Они и в «обезьяннике» женщины. Все бы им внимание, все бы им услышать грохот рогов сцепившихся за них самцов. Одно слово – дамы!
Остальные обитатели нашего общего временного дома, а их к этим двум еще трое, держат себя скромно и наблюдательно. Я сажусь на пол, так как места на узкой лавке заняты. Один из «чердачников» подвигается и показывает мне на место рядом с собой. Но я не поднимаюсь. Нельзя! В нашем мире свои законы: какое место занял, такое и береги до последней капельки крови, до зеленых соплей и клочка волос. Не бери чужого, не принимай подачек. Это – мышеловка! Я отрицательно качаю головой и отворачиваюсь в сторону. Чувствую спиной – уважают. Свой орел залетел! Не фраер.
Слышу разговор между двумя «чердачниками». Они шепчутся, но здесь тесно и от меня не ускользает ни единого слова. Ребятки эти тоже правила знают. Никогда не говори на ухо при всех, не притрагивайся губами к ушной раковине своего слушателя, а то заподозрят, что вы педерасты. А это – уже беда! Не отмоешься. Те, кто прошли зону (не по году за «чердак»), умеют говорить так, что посторонний не услышит. Надо лишь чуть
Эти «чердачники» говорить так не умеют. Поэтому я все и слышу.
– Утюжком его пригладили и бабки увели.
– Менты лютуют. Народу перетаскали! Меня второй раз уже. Ну, знал я Константина, что ж с того!? Он всех поил, всех угощал. Что ж мы его всей стаей и гладили утюжком? Загадочные они, эти менты!
Ага, соображаю, все совсем не так, как я думал. Не очень-то их здесь интересует мой брянский билетик. Об алиби меня этот Окороков спрашивал, оказывается.
У нас своя школа. Учит вникать в суть раньше, чем суть вникнет в тебя, с болью. Умей собрать информацию, будь, можно сказать, опытным «советским разведчиком». Слушай больше, говори, если не меньше, то уж то, что следует. И, главное, знай чего ни в коем случае нельзя говорить.
А «чердачники» продолжают, возбуждаясь темой. Один из них шипит уже так, что вечный старлей не слышит лишь потому, что сам орет в телефонную трубку что-то, пачкая свою речь прилипчивым междометием «бля». Убежден, он так везде говорит, всегда и со всеми. Он не слышит ушами собственного «бляканья», а только чувствует во рту его грязный, липкий, как бурая глина, привкус. От этого у старлея в груди, под кителем, тревожно сжимается глухое и глупое сердце. Вроде как очнулся ото сна, а стоишь голым перед приличной публикой. «Бля», да «бля», и никак не остановишься, ничем гениталии свои не прикроешь. Только фуражку на лоб поглубже надвинешь и зло сожмешь кулаки.
– Они, менты-то, говорят, мы против вашего белого террора свой красный организуем. Против нас, значит, контриков. Пока, мол, душегуба не сдадите… – жалуется на жизнь один из «шипящих».
– Да чего они, Санек! Этот толстый, который меня во второй раз сюда притаранил, руки свои потирает: найти бы, говорит, того санитара природы, который Константина разгладил, и наградить его орденом. Не знали, куда от этого пропоицы деться. А сами орут: террор на вас, террор…!
Тяжело вздыхает третий «чердачник», который все время молчит и печальными глазами из-за увеличительных стекол очков смотрит в рябящую пустоту решетки. Тоской и болью веет от этого человека. Нет у него ни имени, ни возраста, ни лица, ни особых примет. Он – будто тень от всех нас – от больших и от малых, безумных и хитрых, пьяных и трезвых. Серая, забытая судьбой тень. Молчит себе в углу за решеткой, и не изгнать ее, не дать ей волю. Я боюсь таких больше, чем всей нашей уголовной «отрицаловки» вместе взятой. Они – молекулы, вылетевшие из наших судеб и сбившиеся в одно мутное облачко. И вот сидит это облачко и тяжело, будто дух бесплотный, давит на плечи. Укор, который не видят и не ценят лишь менты.
Я призадумываюсь, гоню прочь от себя эту неизбывную печаль, которая приходит ко мне всегда под вечер в камере. Утром или в обед никогда еще не приходила.
Конец ознакомительного фрагмента.