Первая любовь
Шрифт:
Если что-то в самом деле и произошло на этой дороге, мы никогда этого не узнаем, слишком поздно утешать Дарио в его несчастьях и тайнах, которые никогда не будут раскрыты. Можно только оставаться с ним рядом, не убирая руки с его руки, молча ему помогая. Джульетта только что мне показала: она одна это может.
Мы вернулись во "Флориду", и каждый из нас захотел побыть в одиночестве, не произнося извинений, каждый закрылся у себя, в полутемных комнатах, прочерченных косыми лучами солнца, пробившимися сквозь старые, рассохшиеся ставни.
Я лежала на кровати и слушала тишину, она была ощутимой до звона, изредка издалека доносились голоса слуг, которые больше, чем хозяева, наделяли жизнью этот дом; они неукоснительно соблюдали часы, отведенные для еды, занимались садом так тщательно, словно в любую минуту там могли устроить праздник, превратив в декорацию место, где влажно пахло цветами и где проходили преждевременно постаревшие хозяева, не обращая внимания на его поэзию. В этом саду теперь порой кого-то искали, звали, бежали за кем-то, но
Я задремала, но на этот раз импровизированная сиеста не подарила мне того недолгого забытья, которое похоже не столько на сон, сколько на погружение в глубокую тьму, после которого сумятица мыслей и чувств вдруг проясняется и все предстает отчетливым и ясным. Я пыталась как-то справиться с недавними тяжкими впечатлениями, но они становились все более ощутимыми и гнетущими. Платье прилипло к телу, ноги в дорожной пыли, голова перегрета на солнце, а перед глазами картинки нашего бессмысленного шествия, мое внезапное устранение, бессилие и полная бесполезность. Я знала, что надо мной в своей старинной спальне лежит Дарио, я слышала, как Джульетта проводила его туда, а потом туда и обратно несколько раз ходила горничная. Наверняка ему переменили рубашку, умыли, особенно тщательно нос и верхнюю губу, где засохли капельки крови. Джульетта помогала ему подниматься по лесенкам на террасы, и можно было подумать, что это пьяный, который подрался, а снисходительная жена, привыкшая к буйству супруга, ведет его, простив в очередной раз с тайной гордостью, что только она одна способна выносить невыносимое. Я смотрела на них со стороны. Меня пригласили к больному Дарио, я была гостьей, Джульетта — спутницей. Женой. Она знала его лучше всех и раньше одним только взглядом давала понять: "Я знаю". А он едва заметной улыбкой отвечал: "Знаю, что ты знаешь". Они слились в одно, стали памятью друг друга, ревниво друг друга сторожили, как сторожат влюбленные, разделяя, а иногда предвосхищая реакции партнера. Я никак не могла восполнить тридцать лет моего отсутствия. Я не видела, как Дарио стал мужчиной, как зажил полноценной жизнью, приняв на себя обязанности и находя решения, которые всех восхищали, как он отдавал распоряжения с неоспоримой авторитетностью, как был неотразим в костюме и белом шарфе, когда отправлялся в оперу, и как расхаживал босым по мраморным плиткам и дорожкам в саду в пуловере на голое тело и потертых джинсах, как по-детски вытягивал шею, закуривая сигарету, и как порой властно удерживал Джульетту, крепко взяв ее за руку, когда она уже собиралась уйти, привлекал к себе и целовал, мужчина, уверенный в своей силе, знающий, что она любит такие неожиданности, зная, что она всегда будет такой, как ему захочется, собакой или кошкой, покорной или непредсказуемой, полной прихотей или ласковой, простой и нежной… Она пригласила меня, чтобы я поняла и это? Ей понадобилось позвать в свой дом девочку, которая достаточно сильно любила Дарио и достаточно хорошо его знала, чтобы понять, что с ним рядом на протяжении двадцати лет могла быть только такая исключительная женщина, как она? Быть может, мне нужно было только поздравить ее и уехать? А не участвовать в мизансценах и бесплодном ожидании воскрешения? Вполне возможно, будь у Джульетты с Дарио дети, она не нуждалась бы во мне как в свидетеле катастрофы, священной амнезии ее мужа. Я попыталась ответить себе на вопрос: что бы я стала делать, случись такое с Марком? Хватило бы у меня сил замуровать себя вместе с ним и ловить тот миг, когда к нему вернется жизнь, а вместе с ней и общие воспоминания, и наша история… Остаться и надеяться, что мы не зря прожили вместе столько лет, что наш союз нельзя уничтожить в одно мгновение — вернуться домой как-то вечером, поставить машину в гараж, и конец. Все кончено. Хотя он не умер. Не ранен. И тем не менее всему конец.
Я лежала и размышляла, пытаясь разобраться, что прожила, очутившись здесь, пыталась проанализировать, но без большого успеха, и вдруг услышала торопливые шаги, хлопанье дверей, голос Джульетты, что-то говорившей по-итальянски кому-то, кого она называла "dottore [7] ", и услышала в ответ пронзительный фальцет, так не подходящий врачу. Они оба вошли в комнату Дарио. Я встала с постели и тоже поднялась наверх.
Дверь осталась приоткрытой, и я застыла на пороге, как застывают маленькие дети в дни парадных приемов, ревниво желая стать свидетелем происходящего. Меня не позвали, ну и что? С места, где и положено стоять субретке, я видела доктора и Джульетту, но Дарио не лежал в постели, и я не сомневалась, что он у окна. Я услышала его голос. Он что-то говорил по-итальянски, но, как мне показалось, совершенно невразумительно, сумбурно, с бессильным отчаянием и злобой. Словесный поток тек безудержно, и чем грознее была интонация, тем слабее голос, он стал старческим, надтреснутым. Тридцать лет я не слышала голоса Дарио! И теперь он вернулся ко мне, изменившийся, неспокойный, как горькая морская вода, — голос, замутненный борьбой, усталостью, возмущением, но еще более — страхом. Джульетта стояла неподвижно, еще прямее, чем всегда, напряженная,
7
Доктор (ит.).
Доктор вдруг заговорил громче и резче, чем Дарио. А мне-то всегда казалось, что с больными нужно обращаться мягко. Однако "Silenzio adesso signore Contadino! Silenzio!" [8] он произнес с уместной властностью: больной умолк.
Доктор подвинул кресло и усадил Дарио. Теперь я видела Дарио в профиль: опущенную голову, прядь тонких волос, сутулые плечи; он тяжело, с хрипом дышал. Внезапно он немного приподнялся и медленно повернул голову ко мне, поднял руку и провел ладонью по лбу, взгляд, которым он смотрел на меня, был тот же самый, что и тридцать лет назад в темной гостиной, где он танцевал слоу со всеми девочками по очереди. И я не поняла: этот взгляд, это движение руки были случайностью или обладали смыслом? Были обращены ко мне? Дарио давал себе передышку между двумя раундами или уже погрузился в пустоту? Но вот он опустил руку, отвел взгляд, снова опустил голову. Все кончено.
8
Замолчите, синьор Контадино! Замолчите! (ит.)
Доктор положил чемоданчик на постель, открыл его. Джульетта неожиданно вышла. Она не удивилась, обнаружив меня у порога, не удивилась, что я не осмелилась войти в спальню, взяла меня за руку и увлекла за собой вниз, в библиотеку, где налила нам обеим по рюмке коньяку. Коньяк оказался очень кстати.
Я в последний раз видела Дарио. Его первое движение ко мне было последним, мы с ним встретились и попрощались одинаково, я так и не узнала, хотел он мне что-нибудь сказать или нет, именно мне, мне одной. Он не допустил меня к тайне своей болезни, к тайне своей внутренней жизни, и я думаю, что он никогда целиком и полностью не жил среди нас, людей.
— Доктор на меня сердит, он страшно на меня сердится. Эмилия, мы обе с вами сумасшедшие, мы спровоцировали у Дарио жуткий шок, отправившись с ним на эту дорогу. Мы не должны были этого делать, это ошибка, первая ошибка, которую я совершила, впервые мне не хватило любви, я пыталась добиться результата принуждением, я его принуждала, принуждала… Stronza! Ма che stronza! [9]
Я не стала мешать Джульетте корить себя, рыдать, пить коньяк, осыпать меня упреками — хотя бы этому научили меня мои три дочки: нельзя вовлекаться в женское отчаяние, в неизбежные обиды и преувеличения. Когда Джульетта притихла, изнемогшая под грузом своего горя и вины, я сказала ей все то, что она хотела от меня услышать, потому что сама уезжала в тот же вечер, собираясь встретить Марка в аэропорту, переночевать в одной из гостиниц в Генуе и на следующее утро отправиться в Париж.
9
Идиотка! Какая я идиотка! (ит.)
Доктор заглянул к нам и сообщил, что уходит, он снова говорил фальцетом и вел себя деликатно. Джульетта равнодушно кивала на все, что он говорил. У нее больше не осталось иллюзий, она прекрасно знала, что ее ждет и что ей придется проживать каждый день. Неясно было одно: сколько лет она будет так жить? Доктор сказал: "A domani. Lasciatelo dormire. A domani. A domani" [10] . И каждый день она будет слышать тонкий голос маленького доктора-фаталиста, ученого, смирившегося с тем, что он знает, что ничего не знает, и горюющего об этом, не бунтуя.
10
До завтра. Пусть он поспит. До завтра. До завтра (ит.).
Джульетта молчала, измученная напряжением этого дня, обилием противоречивых переживаний. Мы сидели с ней рядом в тишине и оцепенении, как ни странно очень похожем на покой, потому что к нам пришла уверенность: с кошмаром покончено — с кошмаром бессмысленного страха и тщетных надежд. Зазвонил телефон. Он звонил долго. Очень долго, пока Джульетта не взяла трубку, потому что я сказала, что, может быть, звонит Марк, хочет меня о чем-то предупредить.
Звонил Даниэле Филиппо, инженер из порта, тот самый, которого Джульетта преследовала расспросами и кто показался мне холодным и малообщительным. Разговор уложился в несколько секунд, очевидно, он сообщил, что придет.
Положив трубку, Джульетта посмотрела на меня с нескрываемым изумлением, словно ожидая от меня какой-то реакции, она была в полном недоумении.
— Что ему нужно? — спросила я.
— Рассказать нам.
— Что рассказать?
Губы у нее так дрожали, что она не сразу смогла выговорить одно-единственное слово:
— Правду.
Даниэле Филиппо дружил с доктором, вот уже много лет они вместе играли в гольф; после своего визита во "Флориду" доктор позвонил ему, и Филиппо решил прийти и поговорить с Джульеттой. Судя по всему, доктор знал то, чего мы не знали.