Первичный крик
Шрифт:
3 марта
Начало второй недели индивидуальной терапии. Последние пять ночей (за исключением пятницы) я спал очень спокойно. Есть, однако, одно существенное отличие. До того, как я начал лечиться, в течение очень долгого периода (думаю, много лет) я спал, как под снотворными, Я не только спал как бревно, меня и разбудить было также трудно, как бревно. Думается, я использовал сон, чтобы избавиться от боли и проблем. В частности, в последние полгода сон был для меня чем-то вроде убежища. Но теперь я сплю спокойно и безмятежно, и, к тому же, могу очень быстро проснуться и встать без всяких мучений.
ВОПРОС: Если я проживу, скажем, еще тридцать лет и буду продолжать курить в прежнем режиме (полторы пачки в день), то потрачу на это около 6 тысяч долларов. При том, что терапия обойдется мне в две —две с половиной тысячи, я сэкономлю деньги и сохраню здоровье, так как лечение поможет мне отказаться от курения. На самом деле, я уже бросил курить. В этом случае, я, возможно, проживу больше, чем тридцать лет.
Сегодняшний сеанс прошел
Странные чувства и испытываю по отношению к моим родственникам: оно меняется от ненависти и печали до жалости, а потом снова появляется ненависть, ярость, презрение, стремление защититься, и снова ненависть и т. д. Это сбивало и сбивает меня с толка. Теперь я знаю, кто они есть и какими они были в действительности. В мире не существует ничего, что могло бы это изменить. Ничто на свете не может изменить обиду и боль, которые они мне причинили. Но в моем отношении появилось и нечто новое: я тоже причинил им боль, может быть, правда, не такую сильную, не такую калечащую, но я ее причинил. Причиненная мною боль была средством защиты, которая потом превратилась в нападение. Они первыми породили боль, обиду, грубость, отпор, одиночество. И вот, что из этого, в конце концов, вышло: грусть, ощущение большой потери, трагедия. Теперь я ощущаю невыносимую печаль, я осознаю глубокую человеческую трагедию людей, живущих вместе с тесных квартирах и наносящих друг другу незаживающие душевные раны. Теперь только чувствую я, насколько это печально. Именно это чувство заставляет меня плакать, тяжкими, но не горькими слезами, слезами истинной печали. Я не оплакиваю потерянную юность, не плачу о том, что могло или должно было быть, как делал это всю прошлую неделю. Теперь я плачу только оттого, что ощущаю страшную трагедию человеческих потерь, утрат и обид.
Сегодня позвонил родителям. Сначала, когда отец взял трубку, я не мог произнести ни слова, у меня пропал голос. Наконец, я обрел дар речи, и сам удивился тому, как легко дался мне разговор со стариком. С матерью все оказалось по–другому. По ходу разговора я сказал ей, что у меня произошел нервный срыв. Она не слышала меня — то есть, она научилась меня не слышать, и на этот раз она тоже не захотела меня услышать. Я не могу понять, что с ней; видимо, она уверена, что с ее «маленьким мальчиком» не может произойти никакого нервного срыва. Он не может заболеть. После этого я отчетливо и ясно рассказал ей, что не шучу, что у меня действительно душевное и физическое расстройство. В ответ она проявила то, что я мог бы назвать озабоченностью или интересом, но в ее голосе я не уловил тревоги. Она ответила доморощенными избитыми фразами типа: «Значит, тебе нельзя нагружать себя больше, чем позволяет организм», «Я всегда говорила, что чему быть, того не миновать», «Тебе надо подумать о своем здоровье». Все это было очень неутешительно.
Во второй половине дня я позволил себе расслабиться. С утра Сьюзен неважно себя чувствовала, и я решил сам приготовить ужин. Я приготовил рис, салат и вареных моллюсков. Моллюски были просто великолепны. Я начал их варить как раз в тот момент, когда вернулась Сьюзен, и мы вместе смотрели, как в пару раскрываются створки раковин. Меня буквально распирало от глупой легкомысленной радости; я смеялся, говорил, что эти страшные и безобразные раковины открываются так, как будто они живые. Я смеялся и хихикал от души, чего не делал уже много лет. Я чувствовал себя беззаботным и глупо–счастливым. Остаток вечера я провел один.
4 марта
На сегодняшнем сеансе я пришел в немалое замешательство, начав разбираться в том, как я в действительности отношусь к моим родителям. Я испытываю боль от обиды, боль от боли и боль от печали. Теперь я способен почувствовать насколько болезненно печальна — на самом деле печальна — человеческая трагедия, трагедия потерь и утрат. Думаю, что вчера мне хотелось, чтобы мама ответила мне с большей заботой, сердечностью и участием. Я знаю, что если бы мне позвонил мой сын и сказал, что у него нервный срыв и душевное расстройство, то я немедленно предложил бы ему помощь, я бы сделал для него все, что в моих силах, если бы он попросил меня об этом. Впервые я испытал какое-то чувство по отношению к матери, и это чувство сказало мне, что она не знает, что такое чувство и не знает, как реагировать на мои слова. Отчасти я обвинял и себя, говоря, что сам обычно отвергал ее заботу, ее любовь и советы, которые, по большей части, казались мне просто смешными, и которые ничего для меня не значили. Я был в полной растерянности, не зная, ни что говорить, ни о чем говорить, и, самое главное, кому обо всем этом говорить.
Но сейчас от всей этой путаницы остается только трагическое чувство глубочайшей печали.
Я забыл упомянуть о том, что сразу после того, как поговорил вчера с матерью, позвонил брату Теду. Разговор с ним в течение одной—двух минут был каким-то ненормальным. Я рассказал Теду, что собираюсь лечиться, и вообще рассказал ему все, и он очень удивился. В частности, он спросил: почему я это делаю? Я рассказал ему о своих несчастьях, о том, что стал ненавидеть все вокруг. Но он не увидел в моем состоянии ничего особенного. Тогда я попросил его вспомнить, как я, когда мы жили в Бруклине, бил его, постоянно изводил и его и другого брата Билла, третировал их самым жестоким, низким и подлым образом. Его ответ поразил меня: «Так поступают все братья. Это
Поэтому то, чем мой братец занимается на деле, или говорит, что занимается — это делает себя бесчувственным к боли, придумывая нечто, чем можно занять свои мысли. Конечно, это было бы фантастически хорошо, если бы все, у кого есть боль, могли вообразить себе, что все могло быть намного хуже, и этим облегчить боль и страдание, но на самом деле это не работает и не помогает. Надо прочувствовать и пережить эту боль, чтобы окончательно изгнать ее из тела и души.
Как бы то ни было, на сеансе я рассказал Янову об этом разговоре с братом. Именно здесь, в этом пункте я испытываю наибольшую растерянность. У меня появилась та самая боль, которую я испытывал раньше тысячи раз. Это пульсирующая, беспокоящая, тупая боль. Такая боль появляется у меня, когда я нахожусь в раздражении, в злобе или в нерешительности. Другими словами, эта боль появляется тогда, когда меня что-то точит, когда от меня ждут решения или действия, а я не знаю, что нужно сделать. Тогда у меня появляется боль в голове. Но не боль, а сознание того, что я сам довел себя до этой боли, приводит меня в смятение. Я возбуждаюсь до такой степени, что начинаю кричать, стараюсь силой настоять на своем, бросаю вещи и т. д. Обычно я избавляюсь от боли тем, что взрываюсь, а потом расслабляюсь и отхожу. Вот и теперь — от растерянности после разговора, у меня появилась эта боль, я задергался, у меня появился какой-то зуд, раздражительность, я трясся в каком-то спазме. У меня было такое чувство, что меня затащили в эластичный кокон, и я изо всех сил старался высвободить из этого кокона руки, кулаки, все тело. Мне страшно хотелось разрешить боль, придти к какому-то определенному выводу от этого недоразумения с родителями. Я пришел в еще большее возбуждение, и Янов попросил меня высказать мое чувство. Я назвал его «нервностью». Этим словом я думал (или чувствовал) наилучшим образом высказать сварливость, раздражение, панику, фрустрацию, обиду и боль. Он назвал это «пыткой». Да, черт возьми, это было то самое верное слово, каким можно обозначить мое состояние. Я сам подвергал себя пытке — своими мыслями, чувствами и болью. Через минуту—другую боль окончательно оставила мою голову.
Вечером я встретился с Тедом. Он остался без работы, чувствует себя пропащим. Он сильно растерян. Это все, что я могу о нем сказать. Я очень люблю его, но сейчас я вряд ли что-то могу для него сделать, чем-то ему помочь. Он может рассчитывать только на субсидию для своей семьи. Ноя не могу платить ему эту субсидию. Я просто сидел и слушал, говорил, по большей части, он. Он выглядит очень подавленным, не знает, что делать. Занят тем, что ищет работу на бензоколонке. «Это все, что умею делать». Я хочу сказать, что не понимаю, что с ним происходит такого, что он не может оторвать взгляд от земли. Он что, действительно, не хочет от жизни ничего большего? Догадываюсь, что он совершенно разбит и уничтожен. Я не могу чувствовать ничего, кроме сожаления.
В этот вечер я думал о своих мыслях о том, почему я не смог лучше устроить свою жизнь. Теперь я не кричал и не впадал в безумную ярость, и мне не казалось, что дело в том, что я был недостаточно поворотлив. Янов снова сказал мне, что это болезнь — болезненная идея о том, что во всем надо быть первым, что всегда надо превзойти остальных, чем бы я ни занимался. Но что, черт меня побери, я хочу доказать этим?
5 марта
Сегодня все было очень ужасно и мучительно. Все началось с разговора о гомосексуальных фантазиях и моем вчерашнем визите к брату. Что, черт возьми, со мной происходит? Я ему не отец, и не мое дело поступать, как положено отцу. Это болезнь. Как бы то ни было, я ввязался в эту гомосексуальную историю, потому что подозревал (знал, чувствовал), что я — жертва того же рода сумасшествия, что и многие другие мужчины в этой стране. Я просто хотел раз и навсегда набраться мужества и честно решить этот вопрос. Это же всего лишь интеллектуальная игра в пустые слова, когда говорят о том, что мужчина, так как он рожден мужчиной и женщиной, конечно, имеет и некоторые женственные черты, унаследованные им от матери. Это «конечно», не более чем словесная шелуха, потому что не помогает достичь того, ради чего это слово произносят.