Первинка
Шрифт:
Возле груш почему-то было холоднее. Возле них всегда как-то не так, как рядом с другими деревьями.
Яблони — те спокойны, рассудительны. Они никуда не торопятся. Растут себе, цветут, плодоносят, бухают по ночам яблоками об землю.
А у груш — лица твёрдые. И цветут они твёрдо — зацвели, уродили, опали и — хватит.
Миколка остановился возле старой сивой груши. Её посадил ещё отцов дед, казак. Она давно жила на земле
Сивая груша была так высока, что даже самолёты облетали её стороной, чтоб не зацепиться да не упасть. На её ветвях была тьма-тьмущая птичьих гнёзд, куда больше, чем груш. Летом, когда птицы начинали петь, к ней и подходить было страшно. Казалось, сивая сама поёт.
Миколка подошёл к груше-ладанке. Её плоды всегда пахли мёдом.
А это — дуля. У неё самые большие и самые вкусные груши. Съешь одну — и весь день сыт, и пить не хочешь до самого вечера.
Миколка подгрёб под грушами листья, сковырнул ногтем веточку — сок! Груши, оказывается, сдерживали себя, чтоб не расцвести. Расцветёшь, а вдруг да мороз! Попробуй тогда зацвети второй раз…
А персик стоит худой и несчастный, как ободранный цыганёнок. Из него ещё не вышел зимний холод. Прошлой осенью Миколка обложил персик соломой, чтоб не замёрз, но кто-то солому эту утащил — фашисты, конечно, бросили под колёса своим машинам, вылезая из грязи. И персик зиму зимовал на голое тело.
А над садом цвели в синем небе белые облака. Миколка опёрся на грабли и стал глядеть на них, на их белые, чистые лица… Вон там будто мать с братом и сестрой на руках. А вон и сам Миколка ведёт Первинку по степи. Вот дед Ратушняк… И мать, и Первинка, и дед Ратушняк, и сам Миколка уплывали по синему небу в далёкие края…
У Миколки закружилась голова, облака почернели — сильно вдруг захотелось есть, ну хоть бы щавелька. Как назло, запахло откуда-то базарной колбасой…
В саду вдруг появилась Собачура, пятится задом к дому, тащит что-то в зубах.
— Ты что это тащишь? — крикнул Миколка.
Собака сразу же бросила, что тащила, бухнула об землю хвостом и уселась.
Миколка подошёл поближе и увидел толстый рулон чёрного сукна. Рулон был весь в репьях и казался каким-то
— Где ж ты его взяла? В овраге? Из машины стянула? Да там же мина! А если бы взорвалась? Ох, отлуплю же я тебя…
В последнее время Собака часто убегала из дому. Где она бродила, Миколка не знал. Утром она возвращалась домой, и пахло от неё лисами и ещё чем-то. Она ложилась у сарая и спала, насторожив уши.
А снился ей, наверно, Миколка. Танки идут по дороге — она спит, летят самолёты — спит, плюхает в колодец ведро — спит. А выходит на порог Миколка — сразу просыпается, встаёт, глядит, что делать надо.
Она часто притаскивала домой разные вещи. Часы как-то притащила стенные, с белыми стрелками, с гирей. Китель притащила зелёный, немецкий, с пуговицами и орденом. Дырявый валенок вчера принесла, как раз Миколке на правую ногу, будто знала, что на левую есть.
Собачура подняла вдруг голову, заскулила тихо и побежала через сад к хате, от хаты на выгон.
Лаяла собака, объявляя всем, что идёт хозяин с войны да ещё и белого коня ведёт за собою, чтоб землю пахать.
Выбежала навстречу мать, огородом ковылял дед Ратушняк. Издали бежали женщины, кричали и плакали, плакали и бежали женщины, к которым ещё не пришли мужья. А когда отец взял на руки Миколкиных брата и сестричку, когда прижал к себе Миколку, когда мать прижалась к отцовской спине — Собака легла на землю и стала глядеть на свои грязные, облепленные репьями лапы…
А через открытую дверь сарая глядела на отца Первинка.