Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
— Да и то сказать: зачем будем мы отказываться от прав наших? — вставил князь Данила.
— Всё это так, да как вот к делу-то подойти? — сказал Токмаков. — Умный подход — это уже полдела.
Помолчали: говорить или не говорить? Но дело не терпело.
— Ежели у Софьи родится сын, то, пожалуй, Ивана Молодого великий государь от дел отставит, — сказал князь Иван Патрикеев. — А за новым наследником-то Софья стоять будет. А это такой бабец, что… Ну, да чего там толковать-то, сами знаете.
Точек над і бояре не ставили, но все понимали, что в предстоящей игре опираться надо будет на Ивана Молодого, провести его, в случае удачи, на престол, а предварительно заставить целовать крест на том, чтобы при государе совет боярский был. А что он телёнок-то, так
И долго шумели просторные сени именитого князя речами застольными. Несмотря на выпитое вино и меда, все были начеку, но и недоговаривая, всё же общую линию наметили, а те, что похитрее и в делах человеческих поопытнее, те наметили уже потихонечку и линию поведения личного: как и когда, в случае чего, отойти в сторону, как и когда обскакать сегодняшних союзников, а буде понадобится — и свалить их и по ним подняться повыше: иначе дела человеческие не строятся.
В Москве отошли уже вечерни. Широко раскинувшийся по своим холмам — их было совсем не семь, как, в подражание Риму и Византии, утверждали некоторые славолюбцы, — город в лучах заката был весь золотой. Благодаря хозяина тороватого за угощение, гости встали из-за стола и один за другим, не сразу, выходили из сеней на ярко сияющий двор. Слуги с конями поджидали их у крыльца. И в то время как князь Василий, уже сев на коня, сговаривался о чём-то с Берсенем, из соседних хором князя Холмского, из высокого терема, на него с восторгом смотрели из окна косящатого чьи-то горячие голубые глаза.
И когда князь Василий с отцом в сопровождении холопов скрылись за углом тесной и духовитой улицы, молоденькая — ей только что минуло восемнадцать лет — Стеша, жена князя Андрея, бросилась перед божницей своей на колени: ни днём, ни ночью не давал ей покою образ князя-мятежелюбца! Наваждение это тем более пугало Стешу, что по характеру своему она была скорее черничка [65] , чем боярыня московская. Она многие часы проводила на молитве, строго блюла посты, усердно помогала нищей братии и жила не столько на трудной земле этой, сколько в мире потустороннем. Если бы воля, она и замуж не пошла бы, но крутой отец её, князь Курбский, согласия и не спрашивал.
65
Черничка —монахиня . Прим. сост.
Со слезами на прекрасных голубых глазах Стеша стояла на коленях перед божницей, но не чувствовала она теперь той помощи, которую раньше всегда подавала ей Пречистая в трудные минуты её молодой жизни. Вспомнилось ей опять и опять, что женат князь Василий, что другую ласкает он, что никогда, никогда не будет он её. И со стоном глухим повалилась бедная Стеша на ковёр перед образами, и лежала, и сжимала руки белые, и трепетала вся, словно насмерть раненная белая лебёдушка.
А за дверью тихонько плакала Ненила старая, мамушка, которая выходила её: она видела, что тяжко скорбит ее касаточка сизокрылая, но не знала она, что за горе точит сердце.
XIV. НОЧНЫЕ ШЁПОТЫ
Летний вечер догорел в красе несказанной. Потухло небо в облаках, пёстро пылающих, потухла река, многоцветными огнями игравшая, потухла сияющая земля. Утих рабочий шум на стенах кремлёвских, утихла вся Москва — москвитяне ложились спать рано, — и только заливистый лай многочисленных собак по дворам да колотушки сторожей тревожили иногда ясную тишину ночи.
— Главное, не робей, — на своём смешном, жёстком языке, лежа рядом с Иваном на лебяжьих перинах и сама, как перина, чёрными волосами вся поросшая, тихо говорила Софья. — Ежели есть у тебя силы на гривну, а ты не робеешь, ты сильнее
Иван смотрел перед собой в золотистый сумрак, такой тёплый от лампады, и слушал.
— Надо будет попов да монахов на свою сторону перетянуть, — после долгого молчания проговорил он тихо. — Без них ничего не сделаешь.
Грекиня засмеялась своим квохчущим смехом, в котором было много яда.
— Попы? — повторила она. — Они всегда за победителем побегут и руки его целовать будут. Давно ли они с поминками в Орду-то бегали? Благодати от одного Бога им мало — им нужна была благодать и от поганых, от хана. Попы! — презрительно заключила она и опять заквохтала.
— Да и княжье много ещё о себе понимает… — продолжал он думать вслух.
— Которые головы подымаются слишком высоко, их и укоротить можно, — сказала Софья. — Это дело нехитрое. Главное, дремать нечего. Какие высокие стены ты в Кремле твоём ни воздвигай, ежели внутри стен духа не будет, ни на что они…
…На крыльце своих хором, против древней церковки Спаса на Бору, сидел князь Василий. Не было в мятежной душе его мира, а была тоска жгучая, как отрава. Старец Нил вспомнился в глуши лесной: нешто всё бросить да к ним уйти? Вспомнилась Обида, крыльями лебедиными на дальнем море плещущая, и фряжская Богородица, в лике которой было что-то Стешино. Да, с первой же встречи с ней была она для него словно и не женщина совсем, а какая-то богиня надзвёздная, перед которой пасть в землю хотелось и, прижавшись лицом к ножкам её маленьким, молиться до изнеможения сердечного. Но уже глухая ночь, и она, вероятно, теперь с Андреем, мужем своим. Он мучительно застонал и завозился. Что делать? Что же делать?!
А Стеша в это время у окна опочивальни, точно надломленная, сидела, а над ней, в некотором отдалении, тревожный и грустный — он точно потух весь за последние дни, — стоял князь Андрей.
— Хорошо… — тихо проговорил он. — Ты только одно скажи мне: что с тобой? Куда делось с руки твоей кольцо обручальное? Ты скажи — и тогда видно будет, как и что.
Князь Андрей, несмотря на то, что он был много моложе, был сердечным другом князю Василью, но между ними была огромная разница: насколько князь Василий был сердцем горд, нетерпелив, легко и грозно опалялся, настолько князь Андрей был мягок и добр. Он крепко любил Стешу свою, и мука её, которую он только недавно подметил, терзала его. Она всячески отдалялась от него, она потухала, она точно чужая ему сделалась.
Стеша глубоко вздохнула, подняла на него свои теперь большие, тёмные глаза и встала. В кротком и мягком свете лампады прелестное лицо её казалось без кровинки. Оно было и прекрасно, и ново, и жутко.
— Андрей, ми… Нет! — вдруг заметалась она в тоске неизбывной. — Андрей, правда твоя, лутче сказать всё сразу. Я… я любила тебя… Я ни в чём пред тобой не грешна. Но вот точно околдовал он меня, и… я день и ночь вся во власти его. И когда думаю я, что это ты стоишь между нами… знаю, знаю, что люба я ему!.. То я видеть тебя не могу… хоть ты тут и не виноват ни в чём. Вот! И кольцо твоё я сняла, потому что теперь стало оно для меня тяжелее всякой цепи… Хочешь казнить меня, казни, хочешь в монастырь запереть, запри, но ничего я с собой поделать не могу. Я говорю вот с тобой, тебя убиваю… знаю, что любишь ты меня, а дума моя ласточкой около хором его вьётся: думает ли он обо мне? Жалеет ли меня? Слышит ли муку мою о нём? И когда вспоминаю я, что женат он, что около него другая, я…