Первые грезы
Шрифт:
– Страшно! А-а-а-а-а!
– зевает один.
– Замечательно - о-о-о-о-о!
– зевает другой.
И пошли нарочно зевать, да как!.. Глядя на них, и мы с мамочкой чувствуем, что нам в челюстях щекотно делается, и мы поддерживаем компанию, но уже искренно и невольно. Смеемся и зеваем, зеваем и смеемся прямо до слез. По счастью, улицы мертвы, - ни души. Подбодренные нашим сочувствием, кавалеры входят в азарт и делают вид, что засыпают на ходу: руки свешиваются, голова безжизненно опускается. Нежно охватив один - тополь, другой - уличный фонарь, прижавшись к ним головой, они яко бы мирно и сладко
– Господа, ради Бога! Подумают, что мы ведем домой двух пьяниц, - смеясь, умоляем мы.
Будто с величайшим трудом, отпускают они свою опору и, сделав два-три нетвердых шага, заключают в свои объятия следующие фонари. Это было безумно смешно, но, слава Богу, что ни одна живая душа, кроме нас, не видала этого представления.
Иной день, бывало, до того досмеемся и додурачимся, что уж нет больше сил хохотать.
– Господа, ну посидим тихонько, почитаем что-нибудь, - прошу я.
– Читнем!
– соглашается Володя.
– Николай, чти. Впрочем, бери газету, a я другую, по очереди, y кого что интересное найдется. Самое любопытное, обыкновенно, здесь. Газеты переворачиваются вверх объявлениями.
– По случаю отъезда… дешево продается катар желудка, с собольей выпушкой, весь на белом шелку; тут же… коньяк Шустова для грудных детей и прочих вредных насекомых…
Едва дочитывает Николай Александрович, как раздается голос Володи:
– Пристал студент, серый в яблоках, уши и хвост обрублены, с личной рекомендацией, ванной и электричеством. Маклаков (перекупщиков) просят не беспокоиться…
– Ангорский кот с высшим образованием предлагает свои услуги по вставлению зубов на пишущей машине Ремингтон. Можно в рассрочку. Дети моложе пяти лет платят половину.
– И так далее, и так далее до бесконечности, одна глупость сменяет другую, и смеешься, смеешься до упаду.
Бегу, уже ищут меня…
Глава V
Последние дни.
– Прощанье.
– Да или нет?
Вчера вечером проводили мы, наконец, нашего милого затейника на вокзал. Он по-братски разделил свой двадцативосьмидневный отпуск: две недели пробыл с нами, теперь отправился к отцу. Николай Александрович тоже поедет в имение к матери показать себя, но попоздней, когда мы уже переселимся обратно в город. Увы, случится это скоро, слишком скоро: сегодня ведь был последний денек, завтра двигаемся.
A здесь теперь так хорошо! Деревья стоят еще пышные, нарядные, только кое-где насыпала золотых червонцев богачка-осень своей щедрой рукой да позолотила высокие, красивые макушки деревьев, и те, переливаясь мягкой янтарной желтизной, купаются в лучах еще горячего солнца, в прощальном приветствии ластясь к нему.
Запестрели между темной, притомившейся листвой яркие коралловые сережки. Словно пестрые бабочки, кружатся в воздухе прихотливо раскрашенные затейницей-осенью листья все ниже, ниже и вот садятся они на темную поверхность безмолвного, задумчивого прудика, и таким нарядным, таким особенным кажется он в этом непривычном, своеобразном убранстве. Всюду, кажется, в самом воздухе даже, разлито мягкое золото; словно сквозь решето, пробивается оно через кружевные листья, ложится светлыми пятнами на темную землю, горит в голубом небе и блестящими, перегоняющими
На душе так тихо-тихо, будто сладкая нежная грусть притаилась где-то в уголочке ее. Кажется, и на Николая Александровича окружающая обстановка так же действует.
С отъездом Володи затих шумный ураган веселья, и мы присмирели. Сегодня вечером мы опять сидели вдвоем на нашей скамеечке, первый раз после долгого промежутка, первый и… последний раз. Жаль, хорошо тут жилось!..
Весь день провела сегодня y своих старушек. Мы раскладывали наши прощальные пасьянсы, я сразилась в «66» (карточная игра) с Ольгой Николаевной, читала им газету и была законтрактована на вечернее чаепитие. Звали, конечно, и мамочку, но она, бедненькая, совершенно заморилась с укладкой вещей, y нее страшно разболелась голова, a в таких случаях ее спасенье компресс на голову и лежанье в абсолютной тишине.
Николаю Александровичу было весь день, видимо, не по себе, говорил он очень мало и тихонько сидел в качалке.
– Что с тобой, Nicolas?
– несколько раз озабоченно осведомлялись обе старушки.
– Что-то голова сильно болит, - каждый раз тем же ответом отделывался он; к концу чая он попросил позволения пойти покурить и исчез.
– ChХre (Дорогая) Мусенька, попробуйте вы от Nicolas узнать, что с ним такое, может быть, y него приготовляется какая-нибудь серьезная болезнь, ведь все с головной боли начинается. Вы его так осторожненько повыспросите. Или, может быть, y него какие-нибудь неприятности? Впрочем, откуда?
Я направляюсь в сад, но по дороге останавливаюсь в коридоре, y дверей, ведущих в маленький кабинет старушек. Там темно; только в углу перед большой иконой горит лампадка; мягкий голубоватый свет, чуть колеблясь, разливается по комнате. В кресле, y самого окна, я различаю силуэт сидящего человека.
– Это вы, Николай Александрович?
– окликаю я его.
– Да, я… Войдите, Марья Владимировна.
Я переступаю порог, делаю несколько шагов и останавливаюсь против окна, почти около самого кресла.
Он продолжает молча сидеть. Я смотрю на него, и сердце y меня сжимается: от дрожащего ли голубоватого пламени лампадки или от другой какой причины, но лицо y него такое грустное, такое страдальческое, будто какие-то печальные тени пробегают и колышутся на нем. Невольно я делаю шаг вперед и протягиваю руку.
– Николай Александрович, что с вами?
– тепло и искренно спрашиваю я. Мне так жаль его в эту минуту.
Он тихо, осторожно берет мою руку:
– Что со мной?.. Больше, чем я сумею сказать…
– Почему вы такой грустный? Случилось что-нибудь?
– Случилось то, что вы завтра уезжаете, что конец этому светлому, незабвенному времени, случилось то, что… я люблю вас.
Он замолчал. Сердце мое громко-громко билось, что-то внутри так тихо и радостно дрожало. Я безмолвно смотрела прямо перед собой в открытое угловое окно.
Окончательно стемнело. Во всех дачах позажигали огни, и они, пробиваясь сквозь густую зелень кустов и деревьев, тепло и приветливо сверкали своими огненными глазками.