Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Шрифт:
„Смеешь ли ты быть прав, когда генерал отдал тебя под суд?“ — говорил Томского пехотного полка капитан Готовцев, презус суда, дивизионному писарю, который совершенно оправдался по суду.
„Изорвать эти вопросы! Дать ему такие, по которым бы он непременно был виноват: я не хочу за него отвечать перед генералом!“
„34-го егерского полка капитан Гренцевич, рассердясь на часового, велел подать палок и тут же на часах наказал его“.
„34-го егерского полка поручик Палешко поссорился с прапорщиком Алексиано, вызвал на дуэль, потом пошел жаловаться. Алексиано представил вызывную записку и тем оправдался перед полковым командиром.
„33-го егерского полка поручик Коломейцов арестован был именно за то, что не хотел принять гнилой муки из Тираснольского магазейна для батальона. „Я тебя продержу под караулом до тех нор, пока ты не поешь все эти 25 четвертей“, — сказал ему, сажая под арест, генерал Желтухин“.
Еще о Желтухине: „Дивизионный начальник 17-й дивизии, подъехавши к 1-му батальону 34-го егерского полка, батальонному командиру сказал: „Сдери с солдат шкуру от затылка до пяток, а офицеров переверни кверху ногами — не бойся ничего, я тебя поддержу“. Вот законы! И майор Гимбут (который уже был под судом за жестокое обхождение с нижними чинами) в точности исполнил приказание сие“.
Можно сказать, что Раевский аттестует генерала Желтухина по-сабанеевски почти слово в слово. Эти строки со временем дойдут к командиру 6-го корпуса, и можем гадать, что он по этому поводу сказал и как выругался.
Меж тем гуманист Желтухин в эти месяцы, что называется, в кураже: узнав об аресте в Кишиневе Ивана Линранди (позже, впрочем, оправданного), генерал пишет одному из своих:
„Верно, ни одного из бунтовщиков не отправляли так снисходительно, как кишиневского, ибо по получении повеления дали ему жить три дня, каждый у него бывал с утра до вечера, хотя и находился полицейский чиновник, но в другой комнате сидел; все его люди находились при нем свободно и в дополнение всех сих послаблений писали у него в комнате при нем и бумаги по секрету, которые он. однако, не видел. Так ли отправляют и берутся за изменников отечества и государя?“
Жалуясь, что Липранди обвиняет его, генерала, в доносах, Желтухин утверждает:
„Знаю, к чему клонится: чтобы поставить против меня сколь можно более графа (Воронцова), а через него лишить меня доверенности Ивана Васильевича Сабанеева и тем восторжествовать надо мною. Но я покоен, ибо честность и благородство всегда возьмут поверхность над подлостью, корыстью и изменой“.
Меж тем Сабанеев 13 марта 1826 года пишет из Тирасполя Киселеву (тот в Петербурге):
„Я болен, но в случае отъезда моего, при нынешних обстоятельствах, поручение корпуса Желтухину не могу одобрить. Человек злой, мстительный, характеру подозрительного, грубый и недальновидный“.
„Нынешние обстоятельства“ — это, конечно, недавнее восстание, опасно раздражать нижние чины в столь напряженные месяцы.
Сабанеев надеется, что вызванный в столицу Киселев объяснит там, наверху, что во 2-й армии все же „лучше“, чем в других: тайное общество имелось и в Тульчине, и в Кишиневе, но до восстания дело не дошло (бунт Черниговского полка относился к соседней, 1-й армии). Киселев, конечно, имел в виду и это, и многое другое, что должно было спасти его от гнева нового царя: и в Тульчине так ведь и „не заметили“ огромного заговора на юге!
Поговаривали, будто у Киселева чисто случайно не нашли опасных бумаг, что его покровительство Орлову, Пестелю и другим декабристам
Разумеется, обаяние было совершенно необходимо; по сверх того, Киселев и новый царь без лишних слов понимали друг друга, когда изучали подробные доносы на тайное общество, которым Александр I многие годы не давал хода.
Покойный император „не хотел знать“. Что могли этому противопоставить Киселев и Сабанеев, даже если бы очень хотели? А они ведь не очень хотели…
И снова, как прежде, оставалось неясным место Раевского во всех этих хитросплетениях: если все „не виноваты“, то, может быть, и он невиновен?
Или — один должен явиться козлом отпущения за своих прежних начальников?
Сочиняя новые оправдательные документы в Петропавловской крепости, Раевский почти ничего не говорит о Сабанееве. Возможно, помнит о последних примирительных встречах с генералом или, что более вероятно, просто выжидает.
Однажды он вскользь напомнит о благожелательных письмах Сабанеева, который собирался ходатайствовать в Таганроге. В другой раз хитро воспользуется сравнением давнишних допросов и нынешних:
„Я не младенец. Хотя первые вопросы генерала Сабанеева могли поразить меня, ибо он причислил меня даже к скопищу убийц, учинивших возмущение. Но высочайше учрежденный Комитет предложил мне не столь жестокие вопросы, снисходительно дозволил мне обдумать ответы мои и привести на память происшествия, о коих, клянусь, забыл было я. Для чего же мне упорствовать?“
Весной 1826 года Раевскому мерещится, что, может быть, удастся „проскочить“; что на фоне огромной катастрофы и расправы с теми, кто восстал на севере и юге, — его история почти незаметна. И тут он особенно красноречив:
„Пусть наденут на самого невинного, на самого добродетельного и богобоязненного человека тяжелые железы, заключат его в темницу, наведут мрачное подозрение на жизнь его, впустят зрителей и услышат суд и мнение каждого о нем! Один шепотом будет рассказывать об его ужасных взглядах, верных свидетельствах отчаяния или злодеяний; другой — в движениях руки заметил навык к убийству; третий — терзание совести в улыбке его. Пусть подавят душевные и телесные силы его долговременной неволею, допустят к оправданию, и трепетный голос, доводы неясные, поникшие взоры приведут в сомнение самого снисходительного, самого кроткого, самого справедливого судью.
Таково могущество предубеждения! Так действует оно на самый светлый ум, на самую прекрасную и возвышенную душу!.. В последний раз повторяю, что я невинен!“
Снова заметим, что когда-нибудь филологи, литературоведы оценят тюремные показания декабристов с точки зрения удивительного стиля. Рядом с только что приведенным прозаическим стихотворением Раевского тогда встанут строки Пестеля:
„Имеет каждый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовывается революционными мыслями. От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая ни единого государства, даже Англии и Турции, сих двух противуноложностей. То же самое зрелище представляет и вся Америка. Дух преобразования заставляет, так сказать, везде умы клокотать“.
Или Бестужев-Рюмин:
„Размышляя о людях. Ваше величество должны знать, что можно не бояться смерти и, однако, смущаться от одного разговора с человеком — и не тогда даже, когда говоришь со своим государем. Может быть, в дальнейшем вы уверитесь, что отсутствие чувства мне не свойственно и что, не требуя ничего для себя. я могу быть полезным моему отечеству, для которого Вы можете быть благодетелем, сохраняя всю свою власть…“