Пьеса для расстроенного пианино
Шрифт:
– Что ты делаешь?!
– одёрнула меня Зуза.
– Многие из них не помнят своих матерей. Не ровен час, они решат, что ты и есть их мать. Так ты их только расстроишь!
Раньше мне и в голову не могло прийти, что любое проявление нежности и ласки при определённых обстоятельствах может сломать психику, даже убить. Точно так же было и с едой. Бывшим узникам раздавали хлеб и консервы, на которые они набрасывались с жадностью, а наевшись, умирали от заворота кишок. Даже те, кто пили пустой бульон, часто не выживали. Поэтому Зуза кипятила воду в больших чанах, сыпала туда сахар, а я разносила это сладкое пойло детям. Она говорила, что вреда от него меньше всего.
На протяжении нескольких последующих дней бараки стремительно превращались в госпитали, разбирались горы документов даже несмотря
Утром 30 января 1945 года у меня начались схватки, а под вечер я родила слабенького мальчика с совершенно синей кожей. "Вот так крепыш!" - пошутила Зуза. Но по её выражению лица я тут же поняла, что она сомневается, доживёт ли он до утра.
– Как ты его назовёшь?
– спросила она.
– Леон, - сказала я первое, что пришло мне в голову.
– Пусть растёт сильным и смелым, как лев.
– Если у этой дохлой кошки - его матери - хватит молока его выкормить, - улыбнулась Зуза.
Я испугалась.
– А что делать, если не хватит?
– В округе полно ферм. Думаю, нам удастся раздобыть коровьего молока. Не искать же ему подходящую сиську здесь? Держи его у груди. Не давай остыть.
На следующий день меня бросило в жар, а вслед за этим появилось молоко. Оно было совсем не сытным, и ребёнок постоянно плакал, требуя есть. Эта ненасытность - немецкая жадность - помогла ему выжить.
Заключённые начали разъезжаться только через месяц. Практически ни у кого из нас не нашлось документов, и нам выписали временные. Я назвалась своим настоящим именем - Рене Гальен - и его вписали по всей форме. Кто-то отправлялся домой в товарняках, кто-то с автомобилями Красного Креста, кто-то на запряжённых лошадьми телегах, а кто-то пешком. Зуза была из Кракова. Туда же она и вернулась. Только гораздо позже меня - помогала выхаживать больных и раненых. Её помощь оказалась неоценима. А с меня-то что взять?
За несколько дней перед отъездом во Францию я вышла прогуляться. Леон спал у меня на руках - это было настоящее чудо. Обыкновенно он был очень беспокойным ребёнком. На плацу, где когда-то устраивали перекличку, соорудили длинный помост, а на нём виселицу. Там казнили немцев. Им надевали на шею верёвку, а на голову - обыкновенный мешок, командовали "Два шага вперёд!", и они сваливались с края помоста. Вот и вся нехитрая процедура. Их тела не оставляли болтаться в петле, а складывали тут же в ряд.
Я задрала голову вверх и увидела среди приговорённых Геска. Я смотрела на него, а он - на свёрток в моих руках. У него было лицо мертвеца - бескровное и худое, почерневшее от постоянного нервного напряжения. Его светлые, будто выгоревшие от света пожаров волосы, теребил ветер, а глаза были того же цвета, что и зимнее небо у нас над головой. Но в них читался какой-то внезапный всплеск гордости и безумного веселья, какие неуместные в его положении смертника. Он улыбался.
Приподняв ребёнка и переложив его на одну руку, другой я приоткрыла крохотное личико, чтобы оно было хорошо видно осуждённому. Затем высвободила из тряпок головку...
Я видела, как опустились его плечи. Знала, что это значит - бессилие души,
Мой сын родился смуглым с пышной копной тёмных волос на голове - совсем не похожий на типичного представителя арийской расы. Внешне он гораздо больше походил на моего отца - своего деда, в то время как денационализации подвергали только тех детей, в облике которых без особого труда угадывались арийские черты - светловолосых и голубоглазых!
– старуха рассмеялась.
– Сама природа мстила Гюнтеру Геску за то надругательство, которое он над нею учинил. Сейчас мы знаем несравнимо больше о законах наследственности, но тогда в Аушвице царил единственный закон - избранности отдельно взятого народа, которая имела длинный перечень признаков, в том числе и внешних. Но так уж получилось, что мы, французы, не умеем соответствовать немецким стандартам.
Я подумала, что было бы с моим крошкой, родись он неделей или двумя раньше? С большой степенью вероятности могу утверждать, что он был бы умерщвлен одним из тех жестоких способов, какие любили практиковать в Аушвице.
Что я ещё могу сказать? Только то, что убила Гюнтера Геска ещё до того, как петля затянулась на его шее. Отравила его мгновенным ядом. Растворила все его внутренности и высосала через пучок полой соломы. Он всё ещё стоял передо мною, совершенно мёртвый, как заключённые, которых набивали в газовые камеры сверх положенного количества, так что после смерти тела продолжали оставаться в стоячем положении, пока какое-нибудь не вытаскивали через дверь, руша строй.
Вот что он видел, перед тем, как ему на голову натянули мешок и приказали сделать два шага вперёд...
Когда я вернулась домой во Францию, уже несколько месяцев как страна была освобождена. Никто не хотел слышать или говорить о депортациях, о том, что мы видели и пережили. Что касается тех евреев, которые не подвергались депортации, т.е. трех четвертей евреев, живших в то время во Франции, то большинству из них было невыносимо слушать нас. Другие же предпочитали вообще ничего не знать. Действительно, мы даже не подозревали, насколько жутко звучали наши рассказы. Поэтому приходилось говорить о лагерях между собой, т.е. теми из нас, кто был депортирован. Даже сегодня эти воспоминания постоянно подпитывают наш дух и, я бы даже сказала, наши беседы, потому что, как ни странно, когда мы говорим о лагерях, нам приходится смеяться, чтобы не расплакаться. Моё личное положение усугублялось ещё и тем, что я вернулась не одна, а с ребёнком. К женщинам, прижившим детей от немецких солдат, было особое отношение. В одно мгновение ока они становились "врагами народа". Их обвиняли в аморальном поведении, сотрудничестве с нацистами, межнациональной проституции. "Горизонтальный коллаборационизм" - так они это называли. Таких женщин раздевали донага, брили им головы, расписывали свастиками и водили по улицам Парижа. На них плевали, обливали нечистотами. Мужчины призывно улюлюкали и демонстрировали им свои половые органы. Те самые мужчины, которые в своё время объявили Париж "открытым городом" и сдали его оккупантам, вместо того, чтобы воевать за нашу свободу! Если говорить о градусе монструозности того, что я пережила в Аушвице, и того, что творилось в освобождённой Франции, конечно же, здесь он был на порядок ниже. Но это ни в коем случае не умаляло того отвращения и горечи, какие я ощущала от того, что меня предала моя же страна...
Когда под окнами моего дома проводили заключенных - таких же, как и я, вынужденных коллаборационисток, мне казалось, что я схожу с ума, так как я не могла допустить и мысли о том, что мои соотечественники, а вместе с ними и весь мир, лишились здравого смысла. В других странах дела обстояли не лучше - например, в соседствующей с нами Бельгии. Да и в Норвегии тоже, где за подобные преступления против собственной страны и народа женщин приговаривали к полутора годам принудительных работ, а рождённых ими пять тысяч детей, чьи отцы предположительно были солдатами вермахта, объявили умственно отсталыми и упекли в психушки.