«Пёсий двор», собачий холод. Том II
Шрифт:
Это не люди, это преступники, но до чего ж они похожи на людей.
Мальвин взял ружьё куда крепче Гныщевича, а с приговорёнными обошёлся скромно: всех уложил почти одной чередой, не делая лишних шагов и не разбрасываясь ружьями, а скупым движением единожды сменив обойму. Вторые трупы бухнулись на первые.
— Говорят, самое важное в жизни человека — сем’я, — когда заговорил Плеть, площадь вздрогнула; а то как же, говорящий тавр, — но это вран’ё. Правда, что сем’я важнее одного человека. Бол’шее всегда важнее мен’шего. Но ест’ и то, что важнее сем’и: совест’. Даже ради
А ради города против страны, выходит, можно? Выходит, что так.
Если, конечно, нам нужен только город.
— Не всякий, кто связан с преступником кровными узами, виноват, — продолжал своим раскатистым, бархатным голосом Плеть. — Виноваты лишь те, для кого эти узы оказалис’ кандалами. Те, кто выгораживал преступления своих семей. Дети и родственники членов Городского совета, не признавшие их деятел’ност’ преступной.
Сын барона Копчевига, например, не для острастки же его арестовали. Он пухлый был, как сам барон, но, как баронесса, высокий и светлоглазый; и, подумал Хикеракли, он один тут наверняка за дело. У барончика б язык не повернулся обозвать папеньку преступником, шкура не шкура.
И ведь пытался драть когти, просто сгинуть из города, а не повезло. Вот и другому тоже не повезло: двоюродному брату графа Идьева, прибывшему из Кирзани в Петерберг всего с месяц назад. Отдыхал он тут. Ну и дальше: Мелесовы, Верины, Славецкие… Баронессу Копчевиг не тронули (она сама тронулась, без сторонней, так сказать, помощи), а вот Славецкая была, и держаться пыталась гордо. Оно и верно: Революционный Комитет недолюбливает предрассудки половые, он всех перестреляет.
То есть, конечно, Временный Расстрельный.
Плеть стрелял обстоятельно. Останавливался перед каждым, заглядывал в глаза, даже что-то там себе бормотал. Душу на таврские пастбища отпускал, не иначе.
А куча трупов на ступенях всё росла.
Когда к микрофону подошёл Твирин, на площади вновь захлопали — ну на площади-то почему, им-то он чем любезен? А может, это солдаты были, промеж людей затерявшиеся. Смотрел Твирин сосредоточенно, и Хикеракли понял вдруг по запорошенной белым шинели, что до сих пор он ни разочка не шевельнулся.
И не нужно быть осьми пядей во лбу, чтоб понимать, чьим расстрелом может командовать сам Твирин — один-одинёшенек такой человек есть, после самовольной кончины хэрхэра Ройша-то. Один старый человек, просто выполнявший свою работу. И честно выполнявший, взятки не бравший, но поверивший в то, что Петерберг только жёсткими мерами можно усмирить, а силу эти меры подкрепить притом не нашедший.
А знает ли Твирин, что хэр Штерц больше даже и действующим наместником не является? И если знает, нешто ему не противно?
Честно выполнявший, взятки не бравший, «Грифоньи сказки» недорассказавший. Такая вот у него неудачная судьба вышла.
— Некоторые преступления, — негромко заговорил Твирин, — не нуждаются в перечислении, поскольку преступна сама система, позволившая им совершиться. Петерберг более не подчиняется этой системе, более не подставляет свою шею под ярмо, которое норовят
Подданный германской короны на ногах стоял с трудом, но идти пытался самостоятельно, надменно глядя перед собой. Хикеракли понял вдруг, что сам тянет шею, поскольку ему бессмысленным, бесполезным образом хочется, чтобы хэр Штерц заметил его в толпе, заметил в ней хоть одного человека, не раззадорившегося от кровавого месива на ступенях. Но чтоб Хикеракли в толпе заметить, взгляд надо острый иметь, а лучше — искать специально, невысокого такого.
— Да ведь он же болен, — под нос себе пробормотал Хикеракли, — ну куда вам его ещё стрелять?
А не сам ли он Твирина на это дело благословил? Нет, нет, Хикеракли можно простить. Он не виноват, он покорялся по неведению и инерции, но сам никого не расстреливает — а ему ведь вкладывали в руку ружьё.
Или Твирин, осенило Хикеракли, хотел, чтобы он хэра Штерца своими руками покончил? Чтоб хоть не от безразличного абы кого, а с уважением?
А не сам ли Хикеракли хэра Штерца арестовал? Да ведь арестовали бы и без него, ещё б и хуже вышло. Нет, нет, Хикеракли состоит в, так сказать, пассивной фракции Революционного Комитета, он только сочувствует да болтает, а все эти дикие, чудовищные эти потехи — людей горкой по ступеням раскладывать — это не его ума детище, не его ума дело, или уж точно — не его рук. А покойничками всё равно все закончимся, ну что за разница, на ступенях или в постельке?
Ну ведь нету же разницы?
— Да вы совсем, мальчишки, сдурели, — завопили вдруг где-то слева, — Европы вас за это растопчут!
— Европы не примешивайте, их Четвёртый Патриархат запустил!
— Наместник — старый человек, имейте совесть!
Подле процессии, где шагал непреклонно прямой хэр Штерц, приключилось шевеление. Вот ведь странная же, так сказать, психология: пока стреляли управляющих, да секретарей, да аристократов, все только и впитывали, созерцали; а тут вдруг — европейский ставленник, первый очевидный враг, но его защищать надумали! Али это просто усталость, плохо подгадали, чересчур затянули потеху? Как бы то ни было, шевеление приключилось знатное. Люди из третьих-четвёртых рядов возмущённо надавили, и ряды первые врезались прямиком в солдат.
А солдаты ведь не умеют ограждать, лениво подумалось Хикеракли. Они-то к тому привыкшие, что сами их шинели всех в метре заставляют держаться. Так и есть: перевернулись к толпе лицом, упёрлись в давящих людей поперечными ружьями, но смешавшуюся, самой себя испугавшуюся толпу пойди удержи.
Сейчас ведь стрелять начнут, иначе-то не сладят. Секунд, наверное, через двадцать устанут держать руками, ткнут в толпу прямо дулами, ну а там у кого-нибудь палец и сорвётся. Толпа этого, правда, пока не поняла, продолжает давить.