Песнь Кали
Шрифт:
Я посмотрел наверх, вдоль крутой лестницы. Высота стен и узкая полоска неба вызвали у меня легкое головокружение. Вдруг из темного пространства под крышей вылетела стая голубей и тут же устремилась прочь. Их крылья хлопали точно ружейные выстрелы. Они кругами поднимались в свинцовое небо. Для половины четвертого пополудни казалось слишком темно.
Я вернулся на место пересечения проходов и посмотрел в обе стороны. Не более чем через сто шагов все терялось во мраке. Я ощущал в руке прохладу и тяжесть камня, орудия пещерного человека. Его гладкая поверхность была испачкана красной глиной. Я поднес
На секунду прикрыв глаза, я успокоил дыхание. Затем, опустив камень в карман рубашки, начал взбираться по прогнившей лестнице навстречу неизвестности.
12
…Ты, шлюха Калькутта,
Ты мочишься желтой проказой, как желтушной мочой,
Как великой художественной фреской…
Комната была очень маленькой и очень темной. Небольшая лампа – открытое пламя, потрескивающее над поверхностью прогорклого масла,– стояла посреди квадратного деревянного стола, но и ее слабый свет поглощался висевшими со всех сторон рваными черными шторами. Помещение напоминало не столько комнату, сколько убранный в черное склеп. У стола в ожидании стояли два стула. На неровной поверхности стола лежала книга, название которой трудно было разобрать при слабом свете. Но я понял, что это за книга, и не разглядывал обложку. «Зимние призраки», сборник моих стихов.
Открыв дверь, я сначала попал в коридор, настолько узкий и темный, что я чуть не улыбнулся, вспомнив аттракционы в парке Ривервью. Плечами я задевал отслаивающуюся с обеих сторон штукатурку. Спертый воздух пропитался запахом древесной гнили и плесени, навевавшим воспоминания о том, как. я в детстве лазил под наше зарешеченное крыльцо, чтобы поиграть там в темноте и сырости. Я не стал бы входить в этот узкий коридор, если б сюда не просачивался слабый отсвет масляной лампы.
Ступив в комнату, я сразу же наткнулся на черную марлевую занавеску. Она довольно легко отошла в сторону, распадаясь от моего прикосновения, словно старая паутина.
Если экземпляр моей книги был положен сюда, чтобы меня заинтриговать, он достиг цели. Если же предполагалось, что, увидев свой сборник, я расслаблюсь, то затея не увенчалась успехом.
Я остановился примерно в двух шагах от стола. Снова у меня в руке оказался камень, но выглядело это жалко, по-детски. Я опять вспомнил аттракционы в парке Ривервью и на этот раз ухмыльнулся помимо своей воли. Если из занавешенной темноты на меня что-нибудь выпрыгнет, оно получит добрую порцию гранита по физиономии.
– Эй!
Темные шторы поглощали мой крик так же эффективно, как и свет лампы. Язычок пламени заплясал от движения воздуха.
– Эй! Олли Оксен на свободе! Игра окончена,! Присоединяйтесь!
Где-то в глубине души у меня таилось желание рассмеяться над нелепостью ситуации. Оно соседствовало с рвущимся наружу криком..
– Ладно, продолжим этот балаган,– произнес я, шагнул вперед и, выдвинув стул, подсел к столу. На свою книгу я положил камень, напоминавший теперь неуклюжее пресс-папье. Затем сложил руки и сел тихо и прямо, как школьник в первый день занятий.
Неощутимое движение воздуха поколебало язычок пламени.
Кто-то пробирался сквозь черные шторы.
Высокая фигура раздвинула драпировку, приостановилась, по-прежнему оставаясь в тени, а потом неуверенной шаркающей походкой вышла на свет.
Сначала я увидел глаза – влажные, умные глаза, в которых оставило след время и великое знание человеческого страдания. Сомнения прочь. Это были глаза поэта. Передо мной возник М. Дас. Он подошел поближе, и я судорожно вцепился в края стола.
Я смотрел на существо из могилы.
Серые тряпки, в которые была облачена эта фигура, вполне могли сойти за остатки савана. Зубы блестели в невольном оскале – от сгнивших губ оставались лишь обрывки бесформенной плоти. Нос практически отсутствовал – на его месте виднелась влажная пульсирующая пленка обнаженной ткани, не закрывавшая двойное отверстие в черепе. Когда-то впечатляющий лоб не подвергся столь же опустошительным разрушениям, как нижняя часть лица, но неровные чешуйчатые пятна испещрили кожу головы, оставив странно торчавшие пучки седых волос. Левое ухо представляло собой бесформенную массу.
М. Дас выдвинул второй стул, чтобы сесть, и я заметил, что от двух средних пальцев его правой руки осталось по одной фаланге. Остатки кисти были обернуты тряпкой, которая, впрочем, не маскировала очаги разложения на запястье, где взгляду открывались мышцы и сухожилия.
Он тяжело уселся. Массивная голова покачивалась, словно тонкая шея не могла ее удержать, а лохмотья на впалой груди быстро поднимались и опускались. Комнату наполнили звуки неровного дыхания.
– Проказа.
Это слово я произнес шепотом, но мне казалось, что закричал. Язычок пламени отчаянно затрепетал, готовый вот-вот погаснуть. Светло-карие глаза смотрели на меня из-за масляного светильника, и я увидел теперь, что и веки тоже были частично разъедены.
– Боже мой! – прошептал я.– О Господи! Что с вами сделали, Дас? Это проказа.
– Да-а-а…
Я не нахожу слов, чтобы точно описать тот голос. Отсутствие губ делало многие звуки невозможными, а другие воспроизводились за счет свистящего шуршания, возникающего при соприкосновении языка с оскаленными зубами. Не знаю, как ему вообще удавалось говорить. Безумие происходящего усугублялось все еще различимым оксфордским акцентом и изящным синтаксисом натужных, шипящих фраз. Слюна увлажняла обнаженные зубы и летела на пламя светильника, но слова звучали разборчиво. Я не мог ни пошевелиться, ни заставить себя смотреть в сторону.
– Да-а-а,– произнес поэт М. Дас,– проказа. Но в наше время это называется заболеванием Хансена, мистер Лузак.
– Да, конечно. Извините.
Я кивнул, моргнул, но так и не смог отвести взгляд. И только теперь осознал, что все еще крепко сжимаю край стола. Шершавое дерево каким-то образом помогало мне не утратить связи с реальностью.
– Боже мой,– тупо повторил я,– как это случилось? Чем я могу помочь?
– Я читал вашу книгу, мистер Лузак,– прошелестел М. Дас.– Вы сентиментальный поэт.