Песнь о собаке. Лучшие произведения русских писателей о собаках
Шрифт:
Меня Булун привлекал тем, что лежал на Лене, что туда два раза за лето приходил пароход из Якутска, главным же образом, тем, что это было… новое место. А страсть бродяжить за те два с лишком года, что я прожил в Якутской области, сделав за это время по ее северу на оленях и собаках не менее шести тысяч верст, у меня была велика.
В последних числах апреля на трех нартах я выехал из Верхоянска. Впереди ехал тунгус-ямщик с длинным шестом, которым он направлял бег оленей, за ним другая нарта с моей кладью, сзади я в своей кибитке.
Есть в этой езде на оленях своя прелесть, даже свое, если угодно, очарование. Не знаю, с чем можно сравнить это странствование по беспредельному северу Якутской области – разве с плаванием по морю. Но здесь – больше разнообразия. Вы едете по колоссальной безлюдной пустыне
По пустыне нам пришлось ехать и теперь. От Верхоянска до Булуна считается что-то около 900 верст. Но версты в Якутской области екатерининские (по 700 саженей!), да и кто их когда проверял? Здесь, наверное, было больше тысячи… Сделали мы эту дорогу в две с лишком недели и ехали быстро.
Быстро скользили мы извилистым ложем речушек, пересекали большие леса, взбирались на какие-то горы, с бешеной быстротой скатывались с них по необозримым снежным равнинам, иной раз в пути наблюдали, как всходило солнце, нередко останавливались на ночлег уже при звездах.
Мой ямщик, тунгус Тута, старался на ночеву завернуть куда-нибудь в сторону, к знакомым тунгусам или якутам. Я же всегда старался настоять, чтобы ночевать нам приходилось в «поварнях». Поварнями называются юрты, построенные на общественный счет специально для нужд путников. Они всегда нежилые, но теоретически в них должен быть заготовлен для нужд путешественников лед (для приготовления чая) и дрова. Я предпочитал поварни, так как в них не было той смрадной вони и грязи, которыми всегда полны жилые якутские юрты, а кроме того, тишина и одиночество более соответствовали тому ликующему душевному настроению, которое тогда у меня было благодаря весне и тому, что, вырвавшись из Верхоянска, от старого я ехал к новому, от известного к неизвестному. Тута, наоборот, предпочитал юрты своих земляков, так как, во-первых, там ему было меньше работы и хлопот с оленями, – всегда кто-нибудь поможет, а во-вторых, что, может быть, для него было еще важнее, он мог отвести душу в разговорах о последних новостях – ведь он ехал из города Верхоянска! А гость, да еще с новостями, – это событие, для такого гостя всегда найдется и лишний жирный кусок оленины и лишняя тарелка строганины…
Большею частью победителем оказывался в этой упорной и глухой борьбе за место ночлега я – и не только потому, что я был тойон [7] , а он – только ямщик, но еще и потому, что жилых-то юрт на нашей дороге было мало…
Я и сейчас с удовольствием вспоминаю об этом путешествии. Нигде и никогда я не чувствовал себя таким близким к природе, как здесь, в этих странствиях. Все путы порваны – старые надоевшие места навеки оставлены, впереди – неизвестное будущее. Такое ощущение, вероятно, испытывает птица во время весеннего перелета. И сейчас, когда я пишу это, передо мной развертывается целая лента.
7
Здесь – высшее сословие.
Вот дикое узкое ущелье с нависшими скалами, засыпанное снегом, на котором сверкает весеннее солнце. Ущелье идет причудливыми зигзагами, за каждым из которых можно увидеть что-нибудь неожиданное… И действительно, один раз мы натолкнулись на диких оленей, которые в испуге прыснули
Ясно вспоминаю сейчас одну ночеву в крошечной поварне среди ровных и молчаливых, засыпанных снегом гор, в которой едва-едва могли мы с Тутой поместиться вдвоем. При свете ярко пылающего веселого камелька мы долго пили вечером чай, причем я не жалел подбавлять в него рома… Тута развеселился и гортанным голосом, с закрытыми глазами, покачиваясь всем телом, распевал свои песни, а я со сладкой грустью слушал его, не спуская глаз с пылающих смолистых дров, и думал о том, что было мне так дорого и что осталось там, далеко, далеко… Потом Тута, наклонившись ко мне и положив свои ладони на мои колена, что-то горячо и долго мне говорил, а я в ответ говорил ему свое… И мы весело кивали друг другу головой, похлопывали друг друга по плечу, и каждый был доволен собеседником, хотя Тута ничего не понимал по-русски, а я ничего «не слышал» по-тунгусски. Скоро он разделся догола – они все спят здесь совершенно обнаженными, закрывшись лохмотьями мехового одеяла, – и заснул у самого камелька с блаженной улыбкой на лице.
А я вышел из поварни и долго любовался серебряными горами, на снегу которых сверкали месяц и звезды, дождался солнца, от которого порозовели все вершины, и смотрел на невиданную картину борьбы между собой на снежном просторе вечерней и утренней зорь, которые здесь в это время уже сходятся вплотную, на борьбу между месяцем, звездами и солнцем…
А днем я пьянел от этого солнца. Глаза слепли даже под синими консервами. Солнце сверкало ослепительно и все кругом наполняло пьянящей радостью. Давно уже я запрятал под себя кухлянку и ехал в одной меховой куртке, накинув лишь на ноги свое песцовое одеяло. На коленях у меня лежал истрепанный Пушкин – в однотомном издании Павленкова, и я в упоении громко декламировал его, со смехом подмечая иногда на себе удивленные взгляды Туты, который, вероятно, думал, что я молюсь, и любовно гладя бархатистые весенние рога и нежные губы «заводного» оленя, который был привязан сзади к моей нарте и который, когда я протягивал к нему руку, боязливо косился на меня своим огромным темно-карим влажным глазом…
На речке Хараулах («Черная Вода»), уже впадавшей в Лену, Тута завез меня на ночеву к своему приятелю-ламуту. Ламутами называются тунгусы, живущие близ моря, – ЛАМ по-тунгусски значит море. Дома оказалась только старуха. Она немедленно придвинула медный чайник к огню, соскребла ножом кожу с великолепного озерного чира (особенно ценящаяся на Севере рыба), настругала строганину, подала на тарелке копченые кусочки оленины, напоминающие сухарики из черного хлеба, угостила даже таким лакомством, как копченый олений язык, и сырой мороженый мозг из оленьих ног (смею уверить, что последнее было особенно вкусно – нечто среднее между сливочным маслом и сливочным мороженым). В свою очередь я заварил в крутом кипятке мороженые пельмени, достал банку сгущенного молока, ржаные сухари… Наш пир оказался на славу. Старуха-ламутка, похожая лицом на сморщенное печеное яблоко, и мой Тута долго и с удовольствием после еды рыгали ради уважения ко мне, такому хорошему нючатойону (русскому начальнику).
Вот здесь-то в ламутской юрте и произошло то знакомство, о котором я хочу рассказать.
Вскоре после того, как я уселся на орон [8] , на подложенные под меня в несколько рядов оленьи шкуры, мое внимание было привлечено к серенькому шарику, который безостановочно шмыгал по юрте под ногами у присутствовавших.
То он вскочит на орон, с орона ко мне на колени, оттуда под стол, визжит уже под ногами у старухи, отброшенный ее ногой, весело впивается острыми зубенками в ее подол, оживленно и забавно размахивая пушистым хвостиком, стрелой проскальзывает в приоткрытую дверь и уже где-то там заливается серебряным лаем на дворе…
8
Нары.