Песочные часы
Шрифт:
И вот сейчас, сидя возле печки, я ела масло и вспоминала ту довоенную порцию мороженого. А Маринке нечего было вспоминать, и она просто ела масло.
Дрова купили!
Шура закладывает в печь поленья, поджигает бересту, поленья начинают уютно трещать. Шура приносит из сеней тазик с замороженым молоком, похожим на большой белый пирог, разбивает его молотком на куски, складывает в кастрюлю, кипятит и варит нам с Маринкой кашу. Иногда тихонько плачет — нет писем от Коли.
Из черной тарелки, висящей на стене, передают:
— После
Звучат песни: «Так-так-так, говорит пулеметчик, так-так-так, говорит пулемет», «На позицию девушка провожала бойца…», рассказывают о подвиге партизанки Тани. Возникает и обретает смысл страшное слово «пытали».
В этой замкнутой комнатной жизни каждое услышанное слово проникает прямо в душу, омывается воображением и превращается в игру, где идут продолжительные бои, падают сбитые самолеты, плачет девушка, которую пытают, — с той разницей, что в игре всё кончается хорошо, непременно хорошо. Наши побеждают. Партизаны спасают девушку. Никто не умирает, кроме фашистов.
Единственный плюс
Мама и Витя живут в закутке без окна. Из этого закутка ведет дверь на веранду, но она открывается только на летнее, короткое, время, а зимой дверь забита фанерой и заткнута матрасом, чтобы не дуло. Но все равно дует, и по утрам матрас покрывается игольчатым инеем. Тепло от печки сюда почти не доходит.
Витя опоздал к началу учебного года и не пошел в десятый класс, а пошел работать на оборонный завод. Он вставал затемно, мама при свете коптилки — тоненького фитилька, опущенного в жестяную баночку с керосином, — готовила ему завтрак. Пока он ел, мама заворачивала в газету «обед» — два ломтя черного хлеба и между ними два осколка сахара, отколотых щипцами от целого, большого куска, похожего на белый угловатый камень. Завод находился на другом конце города, утренние трамваи бывали переполнены, и Вите часто приходилось идти через весь город пешком. Возвращался Витя тоже затемно, бледный от усталости, с черными, в ссадинах, руками. Шура наливала в таз теплую воду, и Витя, морщась от боли, мыл руки.
— Вот Жека и Кирка, — говорила мама, — устроились рабочими сцены.
— Володя на фронте, — в тон ей отвечал Витя.
— Володя на два года старше тебя, — возражала мама. — У него призывной возраст. Посмотри, как ты изматываешься, как ты исхудал, побледнел! Ты же не выдержишь!
— Выдержу! У нас на заводе знаешь, какие пацаны работают! Лет по четырнадцать.
— Не вижу ничего для тебя позорного, если ты устроишься рабочим сцены. Хочешь, я поговорю с директором?
— Нет! — отвечал Витя. — Ты не видишь ничего позорного, а я вижу.
— Единственный плюс, что завод дал тебе бронь, — вздыхала мама.
Алька
Наконец мне разрешили выйти во двор погулять.
Я почти забыла, как пахнет чистый, морозный воздух, забыла, как приятно хрустит под валенками снег. Я сошла с крылечка и принялась ходить по узкой, протоптанной от дома до ворот тропинке между двумя сугробами.
Ворота были высокие, калитка на щеколде. От соседнего наш двор
Маринка копалась ложкой в снегу, посадив рядом с собой свою несчастную куклу. Мне захотелось вырыть пещеру, но не было лопатки.
— Эй! — раздалось откуда-то сверху.
Я подняла голову. Над забором торчала голова в шапке с опущенными ушами. На меня смотрели светлые, любопытные глаза. Я пыталась догадаться, кто это: девочка или мальчик? Пожалуй, мальчик.
— Ты откуда взялась? — спросил он.
— Я тут живу.
— А чего не выходила?
— Болела потому что.
— Тоже, чё ль, вакуированная?
— Э-вакуированная, — поправила я. — А ты?
— Мы тутошние, — ответил мальчик, внимательно разглядывая мою, ставшую мне коротковатой, кроличью шубку и капор с торчащим кончиком, сшитый Шурой из маминого шарфа.
— Так это для тебя тетя Нюра у меня игрушки взяла?
— Кубики? — спросила я дрогнувшим голосом. Мне показалось, что сейчас мальчик потребует их назад.
— Ну. И еще там старье разное. У меня лучше есть, я тебе покажу потом.
— А у меня все игрушки в Москве остались.
Мне захотелось рассказать, какие у меня были в Москве игрушки, но неудобно было разговаривать — между нами лежал сугроб. Видно, и мальчику было что рассказать и тоже не хотелось перекрикиваться через забор. Он сказал:
— Там внизу доска оторватая, щель большая. Ты пророй дорожку к забору. Будем с тобой разговаривать.
Вдруг раздался грубый женский голос:
— Алька, а ну слезай с забора, фулюганка! Дождешься у меня!
Я даже удивиться не успела, а Альки уже не было на заборе.
Так она, значит, девочка! Я обрадовалась.
На следующий день Шура прорыла мне тропинку к Алькиному забору, и я смогла заглянуть в щель.
Алька вышла на крыльцо, увидела меня и подбежала к забору. Мы сразу же заговорили, как будто не вчера только познакомились, а дружили всю жизнь.
Алька рассказала, что папа ее на фронте, мама работает на оборонном заводе, в том же цеху, что и мой брат, знает его. А бабушка злая, чуть что — наказывает. А еще заставляет молиться и поклоны бить.
— Как это — поклоны бить?
Алька встала на колени и несколько раз ткнулась лбом в снег.
— Мы с ней каждое воскресенье в церкву ходим. Там свечечки горят. Красиво. Вчерася ходили — мне священник просвирку дал.
— Что это такое — просвирка?
— Куличик такой маленький.
Алька показала мне, как надо креститься, и научила молитвам: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», «Господи, владыка живота моего», «Отче наш, иже еси на небеси».
В те дни, когда мороз был не слишком сильный и мне разрешали выйти погулять, мы с Алькой, сидя перед щелью, каждая за своим забором, разговаривали и играли. Когда-то перед войной меня недолго водили в немецкую группу. От тех времен в моей памяти осталось только два немецких слова: «дер тыш» и «дер штуль». Они нам пригодились для игры. Наши самолеты атаковали немецкие, и немцы, в панике отступая, кричали: