Песочный дом
Шрифт:
– ...сиротки, - горячо шептала Машенька.
– У нас в цеху многие брали. Вот и я... А документы потом оформим...
– Что это на них?
– спросил Авдейка.
– Кофты, - с готовностью объяснила Машенька.
– Американские кофты, зимние, их по программе помощи прислали. Правда, они женские, зато длинные, пусть пока вместо шуб носят. А там придумаем что-нибудь, правда?
– Придумаем, - согласился Авдейка.
– Живите, союзники.
– Это ж надо, какие!
– воскликнула Глаша, рассматривая союзников через распахнутую дверь.
– Вот, Машенька, какая жистя, кому мужики, а кому - дети.
– Мы теперь
– Я уже приработок подыскала, не пропадем. А скоро и война кончится.
# # #
Она кончилась, эта проклятая война, обнажившая сиротскую уязвимость людей. Она кончилась, и Машенька, давясь от рыданий, сорвала с окна черную драпировку. Она топтала ее ногами, а за окном гудел огромный растревоженный город, вспыхивавший желтыми огнями.
Война кончилась, и был победный салют, и танк Т-34, построенный на деньги Песочного дома - мертвый и угрожающий сгусток металла, - взошел на утес символом свободы.
– Это ваша война с немцами?..
– спросил Данауров.
"Да, - крупно написала сестра.
– Кончилась".
– Значит, ее нет?
"Нет".
– Я говорил, что ее нет?
"Говорил".
– Вот оно!
– воскликнул Данауров.
Истина отрицания тронула его, как дуновение ветра: все проходит, все сгорает в мгновении, и нет миру ни прошлого, ни будущего. Ничего не было, ничего и не будет. Остальное - ложь.
Муха, ползавшая по лицу Данаурова, отливала на солнце янтарным, зеленым и фиолетовым. Она улетела. И Данауров умер. И его никогда не было.
# # #
В тот день, когда скромно похоронили усопшего Данаурова, лишенного утешительной возможности отрицать этот факт, Сахан, выросший из одежды еще на полтора месяца, вышел из отделения черепной хирургии и зажмурил глаза, утопавшие в толстом слое бинтов.
Ударившись о кирпичную кладку, он потерял сознание, а очнувшись в госпитальной палате, долго не мог понять, что произошло. Смутно припоминалось какое-то прерванное счастье и треснувший сосуд и пролитая почему-то вода, которую он пытался собрать.
Гаденыш, запустивший в него углем, поначалу остался Сахану безразличен, и только мысль о том, что Кащей опять ускользнул, подбрасывала в койке. Но сил у Сахана было немного, и злоба быстро покидала его, оставляя в непривычном покое.
Впервые имел Сахан столько досужего времени, и далось оно. ему нелегко. Нетерпеливая мысль шарила по прожитой жизни, как вор по магазинным полкам, перетряхивая разную дрянь, из-за которой и замка-то сбивать не стоило. Выходило, что все, чем ни прельщался он, за что ни пытался ухватиться, расползалось, как ветошь, оставляя зуд в ладонях.
Избегая думать о себе, Сахан присматривался к лежавшим в палате сорока фронтовикам с черепными ранениями, полученными на последних вершках войны. Головами, наглухо замотанными в бинты, напоминали они сорок чудовищных коконов, и Сахан рассмеялся, представив, что из таких может вылупиться. Боль в лице умерила его восторг, он принялся вслушиваться в нечленораздельные беседы раненых и скоро навострился распознавать простую и угрожающую правду войны, скрытую под обильным враньем, как лица под бинтами. Бессмысленная ложь раздражала Сахана, пока он не понял, что фронтовое прошлое - единственный капитал этих изувеченных мужиков, монета, которую они всячески золотили своей убогой фантазией. Об ожидавшей их "гражданке" солдаты отзывались с пренебрежением,
Планы же фронтовиков на дальнейшую жизнь отличались детской жадностью и неустойчивостью. Тот, что до армии плотничал, собирался выучиться на краснодеревщика или, почему-то, на зубного техника; бывший танкист, механик-водитель, хрипел, что на трактор его не загонишь, что не дурак и пропишется в Москве, а там не меньше как в ювелиры пойдет; колхозник с двумя классами, по случаю разграбивший в Венгрии часовую лавку, был настолько потрясен совершенством и точностью малюсенького механизма, что не хотел никуда, кроме как в часовщики; люди потрезвее мылились поближе к деньгам - в заготовители или кладовщики, а один - так прямо в управляющие. Мужик, правда, попался покладистый, и чем управлять, было ему до лампочки.
Похохатывая про себя над этими карьеристами, Сахан с интересом прислушивался к обожженному солдатику, который хотел делать куклы. Он быстро терял зрение, да потому, наверное, и говорил о куклах без конца, что боялся ослепнуть, - но Сахана порадовал. "Вот бы с людей делать эти куклы, - подумал он.
– Уж такие уроды получатся - животики надорвешь".
Окончательно ослепнув, солдатик покинул палату, а оставшиеся из суеверия перестали говорить о будущем и молча всматривались в него своими обезображенными лицами. Проследив мыслью расчеты каждого солдата, Сахан увидел сорок ошибок, сорок человеческих неудач и ощутил в своем понимании жизни какое-то мрачное величие. Ему было ясно, что не ювелирами и управляющими быть этим изуродованным мужикам, а черными работягами и спиваться от тоски по войне, в которой они были не шестерками, а спасителями Отечества - молодыми, одолевшими страх и настолько удачливыми, что живыми из нее вышли.
"Вы, бедняги, счастливый билетик у судьбы вытянули, - думал Сахан, - и надеетесь дальше таскать без продыха. Нет, милые, дважды так не фартит. Войну в солдатах проишачили, не поднялись, а на другие пути припозднились - к ним с молодости готовиться надо".
И все же Сахан завидовал этим нелепым карьеристам, этим списанным солдатам, пугающимся собственных лиц. Опасаясь будущего, они желали его со всей страстью случайно сохраненной жизни - а он не желал. Устав от себя, он шаг за шагом проследил мыслью сорок чужих путей, изжил сорок жизней - и, сорок раз обманывая судьбу, упирался в то маленькое, серенькое, неминуемое, что мирно лежало в сухарях насмешкой над человеческими усилиями.
Но солдаты не далеко выглядывали из своих коконов. Привыкнув за четыре года войны жить часом, они разве что под ноги себе заглядывали - ложбинку сыскать да и плюхнуться. "И не им чета люди тем же живы, - думал Сахан. Найдут по себе занятие - и зароются в него с головой, только бы чего лишнего не высмотреть. Наградили бы меня талантиком - может, я я бы зарылся. Игрался себе, как дитя, с расчетами какими или измерениями, да пуп почесывал. Но обнесли меня - вот и стою, словно на юру, и другого дела не имею, как по сторонам озираться. А люди копаются, как кроты, до клада не дороют, так корешок погрызут. И увечные, и горбатые, а перемогаются потихоньку. Вон мужички мои, до мозгов продырявлены, а ржут - лошадь позавидует. Да только с души меня воротит от их радости".