Пьесы. 1895-1904
Шрифт:
После двадцатого спектакля «Дяди Вани» актер и режиссер Художественного театра А. А. Санин писал Чехову: «Я все еще брежу этой истинной трагедией всеславянского духа… Жалею лишь, что при многих достоинствах постановки и исполнения у нас Вашей пьесы так сильно пострадал общественный элемент пьесы, та самая сторона, которая в моих глазах подымается до значения истинно эпического» (начало января 1900 г.). Как трагедию мировой скорби воспринял пьесу Чехова И. В. Кривенко: «После М. Горького с его „Дном“ я попал на „Дядю Ваню“ и, сознаюсь Вам, я, 22-летний человек, плакал. Плакал я и страдал не только за дядю Ваню, за Астрова, но главным образом за Вас. Боже, как Вы одиноки и как мало у Вас личного счастья. Ноты мировой скорби Астрова покрываются тяжким аккордом недостатка любви, счастья, личного счастья. Везде я вижу Вас. Вы там стоите на сцене и заставляете меня переживать все страдания <…> Я жил – Вашей жизнью. Я видел весь ужас одиночества
В другой части отзывов яснее звучала неудовлетворенность неясностью выраженных в пьесе утверждающих идеалов. Этот внутренний протест заметен, например, в письме учительницы одной из фабричных школ Ф. И. Кореневой, нашедшей счастье в своей деятельности и сожалевшей, что у героев чеховских произведений нет «веры» и «у них ничего не остается»: «Жизнь бесконечно мрачна кругом, и мрак этот кажется беспросветным… „Нигде не видно огонька“… И не один доктор его не видит <…> ни энтузиазма, ни увлечения идеей… все так бесцветно, серо, буднично <…> Да, мрачна жизнь – и в Ваших произведениях она безысходна. И знаете – мне пришло в голову – я не могу отделить автора от его произведения – жить такими образами, „без единой светлой точки“… как можно так жить!» (12 февраля 1900 г.).
Еще определеннее та же мысль выражена в письме Н. Кончевской, с дочерью которой Чехов мельком встречался в Севастополе, где вскоре состоялся спектакль Художественного театра: «…все мы, конечно, ушли со вчерашнего представления потрясенные до глубины души, но… но – сегодня нам стало не легче жить, а – еще тяжелее. Дайте же нам что-нибудь такое, в чем была бы хоть одна светлая точка и что хоть сколько-нибудь ободряло бы и примиряло с жизнью. Вы – самый крупный талант нашего времени, и если бы Вы только захотели интенсивно сосредоточить свои силы на отыскании этой светлой точки в жизни – Вы бы ее нашли и – произвели чудеса <…> Смысл жизни потерян, а воли и интенсивного, страстного желания вновь его найти – нет; вообще нет ни бессознательного, ни сознательного желания жить. И вот его-то и надобно будить. Конечно, каждый творит по-своему, и польза такой вещи, как „Дядя Ваня“ – громадна, но ведь есть же в жизни и другие стороны? <…> Дайте же нам такой тип, который бы мог повести за собой молодежь по какому-нибудь светлому пути, не приводящему неминуемо к бездне отчаяния» (11 апреля 1900 г.).
Но были и такие читатели и зрители, для которых сама жизненная правда пьесы и служила ободрявшей их «светлой точкой». Один из них описывал свое впечатление от спектакля «Дяди Вани»: «В исполнении умных артистов Московского Художественного театра жизненная правда этой драмы произвела у нас в Петербурге громадное впечатление, и не один человек плакал. В душе тех, которых засосало великое болото пошлости и глупости, именуемое морем житейским, должны были снова зашевелиться лучшие честные чувства, забытые с юности <…> И должен в этих сумерках засиять яркий источник света, – чтобы человек очнулся от своей спячки, очнулся сердцем и умом и заплакал слезами стыда и раскаяния, и вспомнил давно забытые слова: добро, истина, красота… Так светишь ты и греешь застывающих от холода жизни людей, будишь засыпающую мысль, поднимаешь упавшую бодрость духа…» (20 февраля 1901 г. Подпись: «Хмурый человек»).
В русской девушке, обучавшейся в Париже, пьеса Чехова пробудила острое чувство ответственности перед обществом и родиной. После спектакля «Дяди Вани» в исполнении русских любителей она записала в дневнике 4 января 1902 г.: «Что за пьеса! что за впечатление! Говорят – пьеса эта скучна. Скучна наша провинциальная жизнь – и со сцены пьеса кажется так же невыразимо скучной. Но здесь, на ярком, пестром фоне парижской жизни – эта картина русской жизни выделялась так резко, производила такое сильное впечатление <…> И казалось мне, что среди парижского веселья, шума, – расслышала я один звук, проникший прямо в сердце, – голос с родины, отзвук ее жизни <…> За это время – я забыла обо всем на свете, забыла о России и о том, что у меня, как у всякого, есть долг по отношению к родине, что, живя за границей, не должна терять времени, что всякая минута должна быть употребляема с пользой… и я должна дать в ней как бы нравственный отчет обществу» («Дневник Елизаветы Дьяконовой. 1886–1902». Изд. 4-е, М., 1912, стр. 704–705).
Немало споров вызывал образ Серебрякова и пародийно-гротескное его изображение в спектакле Художественного театра. Немирович-Данченко после второй генеральной репетиции писал Чехову, что В. В. Лужский (Калужский) в роли Серебрякова «дал великолепный грим, но такой портрет Веселовского, что пришлось отменить и выдумывать другой» (23 октября 1899 г. – Избранные письма, стр. 180). После премьеры он писал об исполнении этой роли: «Калужский возбудил споры и у многих негодование, но это ты как автор и я как твой истолкователь принимаем смело на свою грудь. Поклонники Серебряковых разозлились, что профессор
М. О. Меньшиков, во внешнем облике которого Чехов когда-то уловил частицу сходства с портретом Серебрякова («М., в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик…» и т. д.), как ни странно, с удовлетворением воспринял близкое к сатирическому толкование этого образа на сцене: «Очень благодарен Вам за профессора – давно пора вывести этот тип» (20 марта 1901 г.).
Сумбатов (Южин) в своем письме к Чехову сопоставлял обличение мещанства в его пьесах и пьесах Горького: «И по-моему, уж если говорить о борьбе с мещанством, то ты более простыми, но гораздо более сильными приемами гонишь его из жизни. Так заклеймить научное мещанство, как ты это сделал в „Дяде Ване“, как ты это делаешь повсюду, вряд ли удастся теми приемами, которые практикует Горький» (21 марта 1903 г.). Театральный критик Эфрос передавал ходившие «тогда в московских и петербургских литературных кругах» слухи, что подлинную причину неприятия Театрально-литературным комитетом «Дяди Вани» «нужно искать в фигуре профессора Серебрякова, осмеянного Чеховым. В Серебрякове будто бы узнал себя один московский популярный профессор – историк литературы, вознегодовал, что выставили его на публичное осмеяние, другие за него обиделись» (Ник. Эфрос. Московский Художественный театр. М., 1924, стр. 439).
В отдельных письмах затрагивались вопросы трактовки тех или иных образов пьесы и давались ее сопоставления с другими пьесами Чехова. М. Ф. Победимская, одна из корреспонденток, сама исполнявшая на любительской сцене роль Елены Андреевны и понимавшая ее иначе, чем режиссер, запрашивала Чехова: «Елена Андреевна, жена профессора, – тип средней интеллигентной женщины мыслящей и порядочной или же это женщина апатичная, ленивая, не способная ни мыслить, ни даже любить? <…> Я не могу примириться со вторым мнением режиссера и смею надеяться, что мое понимание этой женщины как человека разумного, мыслящего и даже несчастного от неудовлетворения своей настоящей жизнью – правильно» (30 января 1903 г.). Чехов ответил ей: «Быть может, Елена Андреевна и кажется неспособной мыслить, ни даже любить, но когда я писал „Дядю Ваню“, я имел в виду совершенно другое» (5 февраля 1903 г.).
Читатель Б. А. Петровский из Москвы заявлял в своем письме о несогласии с рецензиями на «Чайку» и «Дядю Ваню», «в которых проводятся параллели и сравнения между действующими лицами и разбираются характеры героев той и другой пьесы <…> Начав разбирать слова, действия, характеры и всю жизнь показавшихся мне схожих действующих лиц, я пришел к заключению, что Треплев, дядя Ваня и Сорин по существу своей натуры и характера суть один и тот же человек, в юношеском, среднем и старческом возрастах. Далее мне кажется, что схожими, хоть и не столь сильно, являются Нина Заречная и Елена Андреевна…» (декабрь 1899 г.).
Сравнение «Чайки» с «Дядей Ваней» содержалось и в письме Н. И. Коробова, который писал Чехову 17 января 1900 г.: «Я видел „Дядю Ваню“, по моему мнению, это лучшая русская пиэса за последние 20 лет, я поставлю ее много выше „Чайки“; мне она кажется даже чем-то совсем особенным; в „Чайке“ чувствуешь театр, сцену, а в „Ване“ сама жизнь, и оттого сначала как-то даже дико и странно. А потом как вглядишься, чувствуешь трепетание живой жизни».
Но были также критические отзывы, спорившие с пьесой, отвергавшие ее или указывавшие на отдельные недостатки. Отношение к ней Л. Н. Толстого может служить ярким примером полемического отталкивания от чеховских драматургических принципов и вместе с тем творческого соперничества с Чеховым – в драме «Живой труп», написанной по следам «Дяди Вани».