Петербургский текст Гоголя
Шрифт:
– выходить из помещения (темницы) и касаться земли,
– быть освещенной лучами солнца,
– открывать (показывать) свое лицо,
– общаться с кем бы то ни было (или только с посторонними),
– стричь волосы (поэтому они очень длинные),
– употреблять обычную пищу 224 .
В данной ситуации сам герой-простяк рассматривался как избавитель, который спасет царевну, похитив ее, – это и есть брачное испытание, соотносимое с инициацией, – чтобы жениться на ней и стать царем. При этом, правда, она сразу или чуть позднее утратит свои магические свойства.
224
Там же. С. 132–136.
Для католиков св. Андрей олицетворял мужское начало (по семантике имени, о которой мы уже говорили), само Рыцарство и был покровителем брака 225 . Такая «индивидуализация» противоречит восприятию Андрея Первозванного в православии как апостола христианства, проповедовавшего «скифам» Причерноморья, и небесного покровителя России. Однако вечером или ночью накануне Андреева дня многие девушки-христианки гадали, гадают и будут гадать о возможном суженом.
Но вернемся к повести. Андрий видит «стоявшую
225
Андрей // Славянские древности: Этнолингвистич. словарь: В 5 т. М., 1995. Т. 1. С. 109.
В сказке грязь или сажа маскировали героя, делая неузнаваемым 226 , здесь же, наоборот, маркируют «жениха-профана». И красавица, сначала испугавшись, опознает его и потому вновь смеется («смех от души», видимо, связан с мотивом «несмеяны», которая выйдет замуж за рассмешившего ее 227 , но в данном случае для брачного испытания этого явно недостаточно). Более того, обнаружив, что профан «очень хорош собою», она властно берет инициативу в свои руки: «забавляется над ним», травестирует его роль, наряжая как невесту («…повесила на губы ему серьги и накинула на него кисейную прозрачную шемизетку…» – II, 294), – и тем самым подчеркивает чувственное (женское) начало, которое обособило Андрия от всех и привело к ней. Он же, «раскрывши рот и глядя неподвижно в ее ослепительные очи», слепо подчиняется, словно кукла в руках «дитяти» (II, 294), не в силах противостоять ее магическому, завораживающему взгляду, то есть фактически не выдерживает испытания. И затем, перебираясь через забор, он, видимо, из-за происшедшего, был не слишком осторожен – и попал в руки сторожа и дворни, а после того уже не мог здесь появляться.
226
Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. С. 222.
227
По мнению исследователя, любовь начинается со смеха и «сопровождается им до самой казни Андрия…» (Федоров В. В. Поэтический мир Гоголя. С. 156.).
Поэтому, чтобы еще раз увидеть красавицу, православный бурсак идет в костел, где панночка «заметила его и очень приятно усмехнулась, как давнему знакомому» (явное снижение «смеха от души»); потом «он видел ее вскользь еще один раз» (т. е. безрезультатно), но вскоре, вероятно, рискнул опять пройти по той же улице и… не обнаружил дворни: воевода уехал, а «вместо прекрасной, обольстительной брюнетки, выглядывало из окон какое-то толстое лицо» (II, 294). Происшедшее показывает Андрия в двойном свете: он чувствителен и поэтому податлив чуждому воздействию, но – вместе с тем – способен ради чувства отказаться от многого, пойти «против течения». Это тоже, хотя искаженное, проявление его героической козацкой натуры, и такая двойственность отчасти может быть объяснена влиянием польской и татарской составляющей его крови. Но чтобы понять, что произошло с Андрием потом, надо проследить, как в описании проявляется противоречивое единство.
Начало движения героев от Дома в Степь знаменует отчетливая символика разрушения, исчезновения, смерти: «День был серый; зелень сверкала ярко; птицы щебетали как-то вразлад» (дисгармония природы); братья «ехали смутно и удерживали слезы», а «хутор их как будто ушел в землю…» (мотив погребения), «…только стояли на земле две трубы от их скромного домика» (печи с трубами остаются на пожарище); лишь «колесо от телеги», привязанное к шесту над колодцем, «одиноко торчит на небе…» (символы остановившегося движения), а затем все скрывается – и нет пути назад: «…уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла» (II, 289) 228 .
228
Ср. во 2-й редакции: когда, уходя из козацкого лагеря, «Андрий оглянулся, то увидел, что позади его крутою стеной, более, чем в рост человека, вознеслась покатость…» (II, 93).
Но в этом дискретном, уходящем за спины героев пространстве есть и детали пейзажа, воспринимаемые братьями как жизнеутверждающие приметы их общего прошлого («…вершины дерев… по сучьям которых они лазили, как белки <…> луг, по которому они могли припомнить всю историю жизни, от лет, когда качались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую козачку…» – II, 289). А замечание о равнине, вдруг ставшей «горою», показывает, что герои движутся вниз по склону – как выяснится дальше – к Днепру 229 . Тем самым отчасти мотивирована возможность их последующего необыкновенно быстрого перемещения: «…полетим так, чтобы и птица не угналась…»; «…одна только быстрая молния сжимаемой травы показывала бег их» (II, 295). Здесь вынесенная вверх точка зрения повествователя явно обусловлена высотой птичьего полета или высотой неба, куда устремлена козацкая душа (или «чем быстрее движение, тем выше выносится в пространственном отношении точка зрения наблюдателя»? 230 ), а «молния» и «небо» напоминают о Перуне. Это взгляд «поэта и ученого», который, однако же, знает «душевные движения всех людей его народа и во все времена жизни этого народа» и соединяет «частное с общим, личное с всенародным», а потому представляет и свое видение, «и голос народа, душу народа, ту, что жива в каждом…» 231 .
229
Пространство
230
Лотман Ю. М. Художественное пространство в прозе Гоголя // Ю. М. Лотман. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь: Книга для учителя. М., 1988. С. 277–278.
231
Гуковский Г. А. Реализм Гоголя. М.; Л., 1959. С. 226–227. Такая позиция автора была характерна именно для романтизма, хотя ученый упомянул об этом, как о чем-то незначительном.
Например, в народном творчестве полет на коне-помощнике, который ассоциируется с птицей, «отражает… переправу в царство мертвых» 232 . Подобное движение в повести нельзя истолковать однозначно. Ведь козаки возвращаются в естественный мир, где «сердца их встрепенулись, как птицы» (или – в финале повести – спасаются: «… подняли свои нагайки, свистнули, и татарские их кони, отделившись от земли, распластались в воздухе, как змеи, и перелетели через пропасть». – II, 355), но при этом всадники «пропали в траве… и черных шапок нельзя было видеть…» (II, 295). И кони их демоничны, недаром Бульба называет своего коня Чёртом (по одному из украинских поверий, лошадь – это превращенный дьявол 233 ).
232
Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. С. 293.
233
Булашев Г. О. Цит. соч. С. 401.
Вместе с тем обнаруживается и другой мифологический аспект пути. Это архетипическое противопоставление севера Украины, где находились герои, «благодатному Югу», куда они направляются, – противопоставление, уже запечатленное в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» как антитеза демонически «холодного чиновного Петербурга» и «патриархальной, сказочной Малороссии» 234 . В данном случае антитеза усугубляется такими определяющими для «северного» пространства чертами, как «бледность», дисгармония, разрушение, стагнация. Выявляется и скрытый в предшествующем тексте доминантный для Севера признак «холодов»: из-за этого, видно, Бульба и «любил укрыться потеплее… дома», ночуя весной во дворе под «бараньим тулупом» (II, 285–286).
234
Мелетинский Е М. О литературных архетипах. С. 81.
По мере движения героев на юг умножаются и усиливаются его благодатные признаки: гармония, изобилие, даже избыток (тепла, света, цвета, звука), цветение, плодоношение, – и все это отражено в изображении, соответствующем целостности и эстетичности естественного пространства. Так, для автора нет ничего «прекраснее и лучше», чем «девственная пустыня» Степи, которая подобна «океану» из множества «диких растений», «миллионов разных цветов» (II, 295). Ее просторы оказываются пронизаны музыкой и светом не только днем («Вся музыка, наполнявшая день, утихала и сменялась другою <…> все это звучно раздавалось среди ночи… и доходило до слуха гармоническим»: на козаков «прямо глядели ночные звезды», которые как бы отражались в степи, и она казалась «усеянною блестящими искрами светящихся червей» 235 ; «Иногда ночное небо в разных местах освещалось дальним заревом… и темная вереница лебедей, летевших на север, вдруг освещалась серебряно-розовым светом…» – II, 296–297). При этом целостность и естественность изображаемого также обусловливаются принципом противоречивого единства, когда описано происходящее днем, вечером и ночью на земле, в небе и на воде (в «озерах»), а стихии уподоблены друг другу: «Из травы подымалась… чайка и роскошно купалась в синих волнах воздуха»; «…свежий… как морские волны, ветерок едва колыхался по верхушкам травы…» (II, 296). Степь отзывается на каждое движение героев, сама вызывает эти движения – и герои оказываются сродни птицам, чей «полет… подчеркивает безмерность окружающего пространства» 236 . Таким образом, козаки «соприродны» Степи, Морю и Небу или, как пишут некоторые исследователи, «изофункциональны» пространству трех стихий.
235
В представлении украинцев звезды на небесах всегда были связаны с миром людей: сколько душ на Земле – столько «свечей» звезд Бог зажигает на небе. Это либо «грешные души», поставленные Господом отбывать грехи свои на небе, либо, наоборот, души праведников. Млечный путь считался «дорогою из Москвы в Иерусалим» или «дорогою Божией Матери в Иерусалим», «Божией дорогою, по которой ходит Сам Бог, а также ездит на колеснице… св. Илья-пророк»; «дорогою, проведенною по небу и служащею для указания птицам пути» туда, «куда они улетают на зиму»; «дорогою… умерших людей на небо» (Булашев Г. О. Цит. соч. С. 303–304, 305). Но чаще всего Млечный путь именовался в народе Чумацким шляхом.
236
Гуминский В. М. «Тарас Бульба» в «Миргороде» и «Арабесках» // Гоголь: История и современность. С. 249–250.
Причем одновременно в том же пространстве и даже еще более «изофункциональным» оказывается скачущий татарин с «бесовскими» и животными чертами («Маленькая головка с усами… понюхала воздух, как гончая собака, и, как серна, пропала…»), и этого «беса», по опыту Бульбы, «и не пробуйте; вовеки не поймаете…» (II, 297). Реалистически объяснить эти сравнения может книга Боплана, где сказано, что крымские татары «весьма храбры и проворны на конях, хотя и плохо сидят на оных… конный татарин похож на обезьяну, сидящую на гончей собаке»; воины берут в поход по два коня, и затем, при необходимости, «несясь во весь опор, они перескакивают с усталого коня на заводного и легко избегают преследования неприятелей», а кони их очень выносливы и могут «проскакать без отдыха 20 или 30 миль» 237 .
237
Описание Украйны. С. 43–44.