Петля и камень в зеленой траве
Шрифт:
Кто это говорил — Антон? Или Севка? Или Дудкевич? «Кроме родины и партии, я могу все продать…»
Вынырнула справа громадная коробка аэропорта, мреющая короткими солнечными бликами. Машина проехала здание вокзала, свернула к решетчатым охраняемым воротам, притормозила около контрольной будки, желтоглазый опустил стекло и показал часовому красную книжечку, тот козырнул, и мы подкатили к аэропорту со стороны летного поля.
Желтоглазый ушел. А я, плотно сжатый с двух сторон охранниками, смотрел через плечо шофера на залитый солнцем аэродром,
От аэровокзала к толстому грибу посадочного перрона шел застекленный пандус — длинный прозрачный пенал, квадратный стеклянный шланг, склеенный из четырехметровых секций. По нему перекачивают в самолеты отработку нашего мира, от ходы нашего общества.
Буксировщик-тягач подтянул к перрону бело-голубой ТУ-154. Пронзительно гудя, взгромоздился на борту трап.
По стеклянной кишке прошел экипаж самолета — я видел отчетливо даже золотые нашивки на их синих шинелях. До них было метров десять.
Улу проведут здесь?
64. УЛА. НИКОГДА!
Мы ехали не больше часа. Наверное, меня куда-то будут перегружать. Передача имущества по безналичному расчету. Мне все равно. Эти серые безликие санитары не дадут мне вырваться из рук.
Выскребенцев выскочил из автобуса, быстро захлопнул за собой дверь. И снова поплыла тишина, слепая и вязкая, как немота. Я замерзла, и санитары ежились. Где-то недалеко загудел мощный мотор, заревел истошно и смолк. На улице, за тонкой железной стенкой я слышала чьи-то тяжелые топающие шаги, неразборчивые голоса, кто-то совсем рядом сказал:
— Гля, скрутило кого-то, «санитарку» пригнали…
Ах, как скрутило! Вовек не разогнуться.
Распахнулся задний люк, вынырнул из него, как бес из колодца, Выскребенцев, махнул серым рукой, сверкнул льдисто стеклами очков.
Подхватили под руки, подняли рывком: вперед, быстрее!.. быстрее!.. вот сюда наступайте, не поскользнитесь!.. давайте, давайте быстрее!..
Глухой стеклянный двор из заматованного стекла, распахнута боковая дверь — прямо против люка, один шаг, и я уже в сумеречном коридоре, низкое пластмассовое перекрытие, стеклянные, замазанные стены, заклеенные бумагой двери.
Быстрее!.. Быстрее!.. Они волокут меня под руки, ноги давно сбились, бессильно тянутся по черному резиновому ковру. Стеклянные переходы, и стеклянные простенки, просвечивающиеся двери, далекий гул, неясный шум, плеск голосов, поворот, лестница на второй этаж со стеклянными перилами, огромные алюминиевые ручки-раковины на стеклянных дверях. Что это? Куда они меня привезли? Какое еще мучительство надумали они для меня?
Втолкнули в комнату — без окон, только стеклянные глухие стены, люминесцентный мертвый свет с потолка, стулья, письменный стол. А за столом — мерзавец. Молодой, с желтыми глазами садиста, кривой волчьей
— Садитесь, садитесь, в ногах правды нет…
Посмотрел на моих серых санитаров, поднял строго брови, и они, толкаясь в дверях, вылетели из комнаты. А Выскребенцев нажал мне руками на плечи, силой усадил на стул, и сел рядом.
— Итак, вы знаете, что вы тяжело, практически неизлечимо больны психическим недугом? — спросил злобно-радостно желтоглазый издеватель.
Я молча смотрела на его пустой письменный стол. Стол обнаженно блестел, как тогда, в диспансере, когда со мной разговаривал сумасшедший врач.
— Молчите? Не понимаете вопроса? Или не хотите отвечать? Ну? Я ведь жду…
Ничего не скажу. Не буду я с убийцей разговаривать. Надежда что-то объяснить или вымолить пощаду заставляла нас строиться в колонны и вела в Бабий Яр, к печам Освенцима. В вечный лед Колымы.
Не буду говорить. Мне все равно. Не дам ему радости поиздеваться над моей надеждой. Да и надежды больше нет.
Он повернулся к Выскребенцеву:
— Я вижу, доктор, что вы были правы, — нам ее не вылечить!..
Им мало отправить меня в Сычевку, они хотят еще меня помучить. Мучьте, проклятые истязатели, мне все равно. Таксидермисты поработали на совесть — чучелу не больно. Вы не знаете, что давно замучили меня насмерть.
Мучитель внимательно смотрел на меня. Потом достал свою расческу и снова безо всякой нужды стал расчесывать слабые неживые волосики. У него на голове была розовая кожа, воспаленно светившаяся под жидкими прядками. А желтыми глазами он щупал мне лицо, грубо лапал, давил в зрачки, сплевывал ухмылками.
Я покосилась на Выскребенцева — тот смотрел на мучителя во все глаза, он тонко улыбался, ему нравился палач, он слегка шевелил губами, наверное, повторял про себя, запоминал, учился.
Как могло не понравиться такое ласковое обещание:
— Мы вас, пожалуй, передадим специалистам, которым ваше лечение окажется по силам…
Передавайте, делайте что хотите. Я все равно тебе ничего не скажу.
А он открыл ящик стола, достал картонную папку, бросил ее на столешницу и сказал разочарованно:
— Вы, наверное, действительно не в своем уме…
Из папки вынул какие-то листы, не спеша просмотрел их и негромко, пресно сообщил:
— Компетентными органами вам разрешен выезд на постоянное жительство в государство Израиль. Пусть они вас там сами долечивают…
Что он сказал? Я не понимаю. Глухота обрушилась как обвал. Темно в глазах. Это — ложь. Они все-таки придумали, как донять меня сильнее. Они суют мне вместо воды губку с уксусом, чтобы боль полыхнула сильнее. Закаменели губы. Сердце рвется в клочья, не хватает воздуха, не могу дышать. Гадины, что же вы с людьми вытворяете? Где же все-таки последний предел мучений и издевательств?