Петр Первый
Шрифт:
Велел собирать ужинать. Иван Артемич молил пойти наверх, в горницы: здесь же неприлично! Наспех, за печкой, наложил парик, натянул камзол. Тайно послал холопа за Санькой. В дверях встал мажордом с серебряным шаром на булаве. Петр Алексеевич только похохатывал:
— Не пойду наверх. Здесь теплее. Стряпуха, мечи что ни есть на печи…
Рядом посадил Артамошку, говорил с ним по-немецки. Шутил. Угощал вином приказчиков и мужиков. Велел петь песни. Пожилые мужики, стоя у дверей, — податься некуда, — запели медвежьими голосами. Вдруг в поварню влетела Санька, — напудренная, наполовину голая, в шелках. Петр схватил ее за руки, посадил
Наутро Петр Алексеевич с дружками поехал к князю Буйносову — сватать Наталью. И так ездил и рядился целую неделю то к Бровкиным, то к Буйносовым, возил за собой полсотни народу. Рядились, пировали на девишниках и мальчишниках, — шумно свадьбу сыграли на покров. Вошла эта свадьба Ивану Артемичу в копеечку.
Недели через две Санька с мужем выехала в Париж.
. . . . . .
До Вязьмы ехали с обозами, медленно. Подолгу кормили лошадей в ямах. Снегу выпало довольно, дни — ясные, дорога — легкая.
В Вязьме на постоялом дворе Александра Ивановна поругалась с мужем. Василий намеревался здесь передохнуть, сходить в баню, а назавтра, выстояв обедню, — к воеводе, дальнему родственнику, обедать. Да перековать лошадей, да то, да се.
— Хочу ехать быстро. Душу мою эта дорога вытянула, — сказала Александра Ивановна мужу. — Отдыхать будем в Риге.
— Саша! Да говорят же тебе — за Вязьмой шалят. Обозы по пятьсот саней сбиваются, — проехать эти места…
— Знать ничего не знаю…
Сидели за ужином наверху, в чистой светелке, озаренной лампадами. Василий — в дорожном расстегнутом тулупчике, Александра Ивановна — в желудевом бархатном платье с длинными рукавами, в пуховом платке, русые волосы собраны косой вокруг головы. Не ела, только щипала хлеб. Лицо опалое, под глазами — тени, все от нетерпения. Господи, что за человек!
Волков, — с неохотой жуя соленую ветчину:
— Скажи мне, что ты за человек? Что за наказанье? Ни покою, ни тихости, — не спит, не ест, по-человечески не разговаривает… Несет тебя на край света, — зачем? С королями минуветы танцевать? Да еще захотят ли они…
— Только что здесь постоялый двор, только оттого и слушаю тебя.
Василий опустил вилку с куском, долго глядел жене на лоб с высокими, тоской и мечтой заломленными бровями, на темно-синие глаза, блуждающие черт-те где…
— Ох, Александра, я тих, терпелив…
— Да хоть кричи, — мне-то что…
Василий укоризненно качал головой. Стыдно и как будто и не за что, а любил жену. В спорах — как начнет она сыпать обидными словами — терялся. Так и сейчас: понимал, что уступит, хотя только о двух головах какой-нибудь сумасшедший мог решиться без надежных спутников ехать лесами от Вязьмы до Смоленска. Про эти места рассказывали страсти: проезжих разбивал атаман Есмень Сокол. Едешь, скажем, днем. Глядь — на дороге стоит высокий человек в колпаке, в лаптях, за кушаком — ножик. Рот до ушей, зубы большие. Свистнет — лошади падают на колени. Ну, и читай отходную…
— Бояться разбойников — так я бы в Москве сидела, — сказала Александра Ивановна. — У нас лошади добрые, вынесут. И это даже лучше, — будет о чем рассказывать. Не об этом же мне с людьми говорить, как ты на постоялых дворах храпишь.
Оттолкнула тарелку и позвала девку калмычку, — приказала подать тетрадь и стелить постель. Тетрадь, писанную
Санька читала, шевеля губами:
«…Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры, готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела, и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу себе приписуют и объятие красных лиц женского полу, и все сие с превеликим похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, — сами себе обесчещают и смех из самих себя творят…»
— Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только приноровился зевнуть, — вздрогнул)… ты бы за дорогу-то на шпагах, что ли, упражнялся.
— Это еще зачем?
— Приедешь в Париж — увидишь зачем…
— А ну тебя в самом деле! — Василий рассердился, вылез из-за стола, надвинул шапку, пошел на двор — поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными крышами сараев. В небе — ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквёнки.
К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду с бровями, глядела, — будто удивленно чего-то ждала. Василию вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины… Хрустя валенками, с тоской повернулся, — наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа… Ничего не поделаешь — обречено.
. . . . . .
Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели стволы, задранные корневища, тяжелые, лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за поворотом… Добрые кони, впряженные гусем, — вороной — заиндевелый коренник, рыжая — вторая и сивая злая кобылешка — угонная, — скакали, храпя. Возок кидало на ухабах. Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гоготали, наддавали голоса…
Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из-за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, — с топорами, кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать… Четверо кинулись к лошадям, закричали страшно: «Стой, стой». Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников. Его ударили колом в голову.
Случилось все — не опомниться — в одно дыхание… Выручила выносная кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться. Санька откинула полость: «Хватай вожжи». Выдернула у мужа из-за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье-то бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное — оттого, что удивились бабе… Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи, — понеслись. Рукояткой пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони».