Пётр Великий в жизни. Том первый
Шрифт:
– Государь, поставь меня воеводой твоих полков, и я пленю и приведу к тебе польского короля.
Не в благой момент, как оказалось, вылез он с этим словом. Царь немедленно обозвал его «сучьим выменем» и «блудницыным сыном», оттаскал за бороду и пинками выпроводил с заседания.
В другой раз тоже какой-то старец из бояр отказался по примеру царя пустить себе кровь с оздоровительной целью. Сцена царского неистовства повторилась.
Осталось у Петра и нечто от родовых черт Нарышкиных. Например, умение ценить острое слово, а то и вовсе впадать в шутовство, часто вовсе не остроумное. При Екатерине, что ли, один из потомственных Нарышкиных пользовался славой великолепнейшего из шутов. Так что не немецкая нечистая сила породила Петра. У нас и своей достаточно.
Отечественные же следопыты дьявола и знатоки угадывать знамения антихристова пришествия просчитали, что Пётр зачат во грехе, поскольку Наталья была вторая жена помимо законной, и намешано крови было в Петре и от царей, и от рабов (тех же безродных Нарышкиных), а ещё и попов (московский Патриарх Филарет был его прадедушкой) и обязательно принесёт России несчастье.
Так что царь Алексей Михайлович был человек вовсе не лубочной доброты. Он оказался способен и на великое сопротивление. Перед ним встал однажды человек громадной воли и непомерного тщеславия патриарх Никон. О нём стоит тут рассказать подробнее.
История раскола, это ещё одна иллюстрация того, что многие великие беды в России происходят от того, что являются вдруг люди непомерных амбиций и неукротимого самолюбия. Встают против течения жизни. Душевная болезнь Никона заключалась в том, что он собственные желания и неудержимые вожделения перепутал с божьим промыслом. Христа он принимал и понимал только того, который пришёл в Храм с бичом и изгнал без пощады оскверняющих его. В сущности, Никон понимал во Христе ровно столько, сколько понял в нём Пилат. Тот был для него и Царём Иудейским и властелином мира. Так что и притязания самого Никона, несмотря на разницу в средствах, нисколько не отличались от целей, например, московских большевиков-ленинцев с их идеей мировой революции и прочих диктаторов, одержимых жаждой вселенской власти. Все его грандиозные и не всегда разборчивые действия были подчинены идее личного торжества на великом духовном пространстве. Он приложил немалые усилия, чтобы внушить мировому православию, по виду, благую мысль – объединиться в лоне русской церкви. И вот видит он себя уже во главе Третьего Рима, славою своей равным римскому папе, к туфле которого являются земные короли. Чем отличаются эти амбиции от притязаний того же основателя Третьего Рейха, видевшего в нём возрождение духа и смысла Священной римской империи? И Никона, и Гитлера питал один и тот же источник – откровение Иоанна Богослова, в котором есть строчка о тысячелетнем праведном царстве. В этом Никону усердно потакали утратившие волю и власть, но не авторитет в православном мире греческие патриархи, остатки византийской духовной знати, прозябающие под турецким игом. Они-то и наградили его знаком первенства в новом грядущем триумфе мирового православия – белым клобуком, символом победительного движения к духовной свободе. Они всячески поддерживали, а то и подзуживали вожделения Никона. За этим виделось им новое торжество освобождённого Цареграда и своего, конечно, тоже.
Всяк слышал, конечно, что формальным поводом церковной реформы было исправление книг и внешних обрядных частностей по образцу исконных византийских. Тогда бы и греческие патриархи стали ему не в указ. Но вот какая беда – после грандиозного погрома русской церкви, организованного Никоном и его опричниной, ошибок в новых книгах не стало меньше. Никон не знал настолько греческий язык, чтобы уметь сличить новопечатные книги с первоисточниками. Не было больших знатоков греческого и в его окружении. Греческие же толкователи лингвистических тонкостей не были настолько великими знатоками славянских языков, чтобы изловить старые и новые погрешности в изобильной продукции печатных дворов. А поставленное Никоном вне закона двоеперстие можно увидеть даже и теперь на неотвергаемых церковью и прихожанами древних иконах византийского и греческого письма. Когда Никону выгодно было он и сам становился старовером. Например, когда его, только что бывшего воинственным поборником греческих канонов, лишали сана, в частности и за то, что он эти самые каноны не шибко чтил, он заявил, что называется, «на голубом глазу»: «Греческие правила не прямые, печатали их еретики». Чем привёл в ужас всех своих последователей. Ведь именно это утверждал величайший из противников реформы протопоп Аввакум. Да это и не важно было. Нужен был повод избавиться от врагов, а врагами были все, кто мешал самодержавной власти Никона. Установив личную диктатуру в церкви, Никону захотелось всей полноты власти. Болезнь крепчала. Поначалу всё давалось ему легко. И вот тешит он себя уже громаднейшим завоеванием на этом пути. Назиданием всему православному миру звучат эти его слова: «Следует восхвалять и прославлять Бога, яко избрал в начальство и помощь людям премудрую двоицу: великого государя царя Алексея Михайловича и великого государя святейшего Никона патриарха… Тем же благословен Бог в Троице святой славимый, таких великих государей в начальство людям своим избравший…». Такого не видано было ещё. На Руси стало два государя. Двоецарствие установилось при живом, вполне здравом умом и телом монархе. И уже смеет Никон писать страшные мирянам слова: «мне и царская помощь не годна и не надобна, я на неё плюю и сморкаю». В традиционном церковном театрализованном действе «шествие на осляти», которое повторяло вход Христа в Иерусалим, на лошади заменяющей «ослятю», поскольку на Москве их не видано, ехал патриарх, а царь раболепно вёл этого символического осла под уздцы. Это был живой символ настойчивой мысли Никона о том, что «священство превыше царства». Вот я и думаю, окажись в распоряжении царя Алексея Михайловича диагностические средства современной психиатрической медицины, она непременно выявила бы у Никона помешательство на почве болезненной самовлюблённости, мании величия. Но терпит и молчит пока почему-то «тишайший» Алексей Михайлович. А Никон и вовсе чудит. В посланиях к иноземным владыкам и великим духовным чинам уже категорически выпускает свой патриарший сан, а пишет просто: «Никон, божиею милостью великий господин и государь». Тут надо вспомнить, что всякий прежний патриарх смел именовать себя рядом с царём только так: «богомолец твой». Бояре, записанные в бархатную книгу родов, пожалованные правом сидеть в присутствие самого царя, перед Никоном вынуждены стоять, в долгом изнурении. И уже стало путаться в стране и в мире, кто тут набольший. Чувство меры вещь великая. Может быть, это и есть самый большой талант в человеке. У Никона его не было. И остановить его было некому.
Если разобраться, то Никон и нанёс русской церкви самый сокрушительный удар, от которого она не может оправиться до сих пор. Тишайший царь вдруг спохватился. «Ты царским величеством пренебрёг и пишешься великим государем, а у нас один есть великий государь – царь. Отныне впредь да не пишешься и не называешься великим государем, а царь почитать тебя впредь не будет». Царь продолжил жить в ладу с Богом, но с его уполномоченным на земле отношения стали остывать. И это как видно перешло даже в генетику первых Романовых. До такой степени, что, когда при сыне царя Алексея, уже царствующем Петре Алексеевиче зашёл разговор об избрании нового, взамен развенчанного и уже умершего, патриарха, он в бешенстве воткнул в стол кортик и громом грянул: «Вот вам мой патриарх!». После того верховный владыка церкви окончательно явился у нас только в безбожной империи Сталина. Ненависть к бороде, которая на русском лице почиталась непременной принадлежностью божьих угодников, так бы и казалась необъяснимой, если бы не эта история с Никоном.
Но это будет потом. А пока ещё одна сцена, которая происходит в сенях теремных палат царицы Натальи Кирилловны. К этому времени стала она уже вдовой. А сыну её, царевичу Петру, в эти дни исполнилось пять лет. Пора было определять его к учению. Сыскали для этого случая кроткого человека, исполненного всякой премудрости и благодати, Никиту Зотова. Похоже, что этот Никита Зотов и в самом деле был сосуд избранный. Его опять рекомендовал в учители царевичу учёнейший муж своего времени и беззастенчивейший из краснобаев, о котором сказано уже, Симеон Полоцкий. Теперь Никита Зотов, обмерши от страха, стоял бесчувственным истуканом пред царициными покоями, ожидая вызова.
Вот, наконец, его пригласили и он вступил в открытую дверь, как грешник вступает в геену. И пред царицею он стоял, подобный библейскому соляному столбу, пока не услышал милостивое слово:
– Известна я о тебе, что ты жития благаго, божественное писание знаешь; вручаю тебе единороднаго моего сына. Приими того и прилежи к научению Божественной мудрости, и страху Божию, и благочинному житию и писанию…
Учил он малого царевича своеобразно. Заказал, с царского соизволения, большие рисованные листы со сценами, прославляющими царствование Алексея Михайловича и разными видами довольно обширной уже православной державы. Картинки развесили в комнатах царевича. Так когда-то учили и самого царя Алексея Михайловича. Этот простой приём неожиданным образом дал самый нужный толчок девственному уму. Он разбудил любопытство. Царевич ходил по комнатам и спрашивал о том, что ему поглянулось, что зацепило струну воображения. Никита Зотов отвечал, ну, а поскольку картинки на стенах были только на тему истории и географии, то они и легли в основу образованности великого государя. Он потом и сыну своему, Алексею, пока любил его и надеялся на него, писал: «История и география суть два основания политики». Так что своеобразная педагогика Никиты Зотова принесла свои плоды. Далее любопытство уже повзрослевшего царевича распространилось на ещё одну частность, связанную с личной жизнью учителя. Всё чаще от него, учителя, по утрам стал исходить столь не свойственный царским чертогам пронзительный смрад вызревшего утреннего перегара. Зотов первым догадался объяснить эту прискорбную особенность своей частной натуры общими свойствами русской жизни. Ему столько раз гадили в душу, объяснял он, что другого духа в исконно русском человеке и быть не может. Все историки позже отметят эту прискорбную в великом государе особицу – он стал пьяница, превративший эту постыдную слабость в державный ритуал. Начальный грех тут некоторые, даже и авторитетные свидетельства, возлагают на этого самого Никиту Зотова. За что ему, Никите Зотову было воздано по заслугам. Его от царевича убрали «по наветам», сказано в одном, как видно сочувствующем царскому ментору источнике. Позже, однако, уже во всесильную свою пору, возвёл его царственный ученик Пётр в сан всероссийского старосты всешутейшего и всепьянейшего собора.
Вот ещё, что интересно мне было. Пётр первым из великих монархов попытался собственноручно писать строки автобиографии. Жаль, что они не доведены до конца. Начало выглядит многообещающим: «…случилось нам быть в Измайлове на льняном дворе, и, гуляя по амбарам, где лежали остатки вещей дому деда Никиты Ивановича Романова, между которыми увидел я судно иностранное, спросил вышереченнаго Франца [Тиммермана], что то за судно? Он сказал, что то бот Английский. Я спросил: где его употребляют? Он сказал, что при кораблях для езды и возки. Я паки спросил: какое преимущество имеет пред нашими судами (понеже видел его образом и крепостью лучше наших)? Он мне сказал, что он ходит на парусах не только что по ветру, но и против ветру; которое слово меня в великое удивление привело и якобы неимоверно. Потом я его паки спросил: естьли такой человек, который бы его починил и сей ход показал? Он сказал, что есть. То я с великою радостью cиe услыша, велел его сыскать. И вышереченный Франц сыскал Голландца Карштен Бранта, который призван при отце моём в компании морских людей, для делания морских судов на Каспийское море; который оный бот починил и сделал машт и парусы, и на Яузе при мне, лавировал, что мне паче удивительно и зело любо стало. Потом, когда я часто то употреблял с ним, и бот не всегда хорошо ворочался, но более упирался в берега, я спросил его: для чего так? Он сказал, что узка вода. Тогда я перевёз его на Просяной пруд (в Измайлове), но и там немного авантажу сыскал, а охота стала от часу быть более…».
Строчки эти из предисловия Петра к Морскому регламенту, написанному им сомолично. Жалко, повторюсь, что строчки эти так коротки.
А вот нечто необъяснимое. Мне, например, интересны два документа, венчающие жизнь великого человека – автобиография и завещание. В них человек самолично анализирует, в первом – то, что у него заведомо получилось; во втором – то, что не вышло, то, что он поручает потомкам. Я даже предпринял было, не удавшуюся пока попытку сделать книжку на эту тему. В одной части – собрать автобиографии, в другой – завещания. Странным образом, для Петра в книге завещаний, в этой своеобразнейшей «книге мёртвых», места бы не оказалось. У Петра нет завещания. Факт этот, по отражению его на судьбе России, способен потрясти. Но об этом позже…
Кое-где отважусь я на выводы общего характера, но все они будут ограничены пределами и возможностями сугубо частного сознания. И по этой причине обширному уму могут показаться ограниченными. Заранее с этим согласен и ни на чём не настаиваю. Больше того, общее величие истории меня подавляет, потому моему сознанию уютнее быть наедине с частностью, с мелким отдельным фактом.
Есть такой, например, живописный метод, изобретённый, кажется, Жоржем Сёра. Он краски не смешивал, а ставил в определённом месте полотна точку основного цвета, которых в распоряжении художника, как известно, всего три. Рядом ставил точку другого цвета и так далее. Эффект получался, практически, то же, что и в традиционной живописи мазками из смешанных красок. Из отдельных точек получалась полноцветная картина. Из таких же точек можно составить достаточно сносное историческое литературное полотно. Тем более – исторический портрет и жизнеописание. Эпизод становится такой точкой. Если выбрать из массы известных фактов ряд таких точек, может получиться нечто связное. Уважение к большой истории можно начинать с уважения к исторической мелочи. Мне вообще кажется, что величие событий и необъятность личностей легче и объяснить то можно ничтожной деталью, той самой мелочью.