Петрарка
Шрифт:
Петрарка был первым из когорты великих людей, которых Ренессанс охарактеризовал как l'uomo universale - идеал всесторонности и полноты человеческой личности в ее способностях, стремлениях и свершениях. Этот идеал нашел позднее свое выражение в таких гигантах, как Леонардо да Винчи и Гёте. Петрарка был предтечей и как бы ранним представителем этой плеяды.
Портрет
Не из замка и не из дворца шли эти письма к папам, королям, дожам и герцогам, в которых Петрарка выступал от имени народов, обреченных на немое послушание. Чем дальше от Милана, тем меньше людей верило, что письма эти рождены в домике на краю города и что их автора можно встретить на улице в толпе прохожих. В Милане все знали поэта в лицо, и никто не проходил мимо,
На самом деле ему хватало двух комнат - кабинета и спальни, - обе были столь малы, что в них даже нелегко было повернуться - при любом неосторожном движении можно было за что-то зацепиться, что-то опрокинуть. Тот самый кодекс Цицерона, который Петрарка собственноручно переписал в Вероне, том увесистый и толстый, упал и ударил его по ноге, а через несколько дней это случилось снова. "За что же ты меня бьешь, Марк?" - жаловался он полушутливо. Только это была не шутка, рана начала гноиться, и ему пришлось лечь в постель.
Для него не было горше муки. Он ненавидел кровать, подушки, одеяло. Ложился поздно вечером и спал мало, словно бы погружаясь во временное небытие. Этот момент он оттягивал как можно дольше, подбадривая себя вечерней прогулкой, призывал на помощь радостные мысли, готов был даже предаться тоске и отчаянию, лишь бы подольше не расставаться с явью. Он хранил ее в пламени свечи, которую не гасил на ночь. Когда сон проходил, он тотчас же вскакивал, даже если была еще ночь. Рассвет всегда заставал его за работой. "Днем и ночью попеременно читаю и пишу, одна работа помогает отдохнуть от другой. У меня нет иных утех, иных радостей в жизни. А работа в руках моих все растет и растет, и я действительно не знаю, как вместить все это в тесные рамки жизни".
"Раньше я не ценил времени так, как теперь, - писал он Франческо Нелли, приходскому священнику церкви святых Апостолов во Флоренции.
– Всегда ненадежное, в юные годы оно все же оставляло мне больше надежды, а теперь и время и надежды сокращаются, как, впрочем, и все остальное. Чем меньше у нас чего-то, тем оно нам дороже; если б на земле на каждом шагу попадались жемчужины, мы ступали бы по ним, точно по простым камням, а если б фениксов было столько, сколько голубей, кто стал бы о них говорить? Мне хотелось бы о себе сказать, что я в своей жизни не терял даром ни одного дня, а сколько их потеряно! Если сосчитать - это будут годы! Я знал, что каждый день дорог, но не знал, что ему нет цены. Не знал именно тогда, когда знать это было для меня так важно и полезно. Да, мне неведома была настоящая цена времени. Я стремился беречь тело от усталости, разум от перенапряжения, вел счет деньгам - а время всегда было для меня на последнем месте. И только теперь я вижу, что оно должно всегда стоять на первом. Усталость можно снять отдыхом, истраченные деньги вернуть, а время не возвращается..."
Каждая минута стала для Петрарки драгоценной. Он выделил на сон шесть часов, но и тут всячески старался ограничить себя. На житейские дела расходовал в день два часа, но и их старался уплотнить. Причесываясь и бреясь, он одновременно или диктовал секретарю письмо, или же просил его почитать вслух. То же самое во время еды, если ел один. На столе всегда были письменные принадлежности, и в задумчивости он не раз макал перо в вино вместо чернил. Среди тарелок на пюпитре возвышалась раскрытая книга. На коне он работал не хуже, чем за столом, с утренней и послеобеденной верховой прогулки возвращался с сонетом, с посланием в стихах или в прозе. Часто он просыпался ночью, хватал перо и бумагу, которые всегда были под рукой, и, если свеча уже погасла, в темноте записывал возникшие мысли.
После шестидесяти он стал спешить. "Я, брат, - писал он другу ранней молодости Сократу, то есть Людовику из Кемпена, - уже собираю пожитки и, как это делают перед дорогой, смотрю, что взять с собой,
Эти груды бумаг были черновиками и копиями писем, число которых так поразило Петрарку. Оригиналы разошлись по свету, многие из них погибли, некоторые, потрепанные и изорванные, вернулись к автору, ибо он просил, чтоб ему их вернули, так как имел намерение привести их в порядок и, собрав вместе, выпустить в свет. Не все из них предназначались для потомков, многие он сжег, и в первую очередь написанные по-итальянски, из которых не сохранилось ни одного, и мы теперь не знаем итальянской прозы Петрарки. Из писем, написанных по-латыни, после внимательного изучения тематики, стиля, языка также многие были им отброшены. Петрарка считал, что потомки будут более требовательными к нему, чем современники, и хотел предстать перед ними в праздничном наряде.
Он изменил самую форму писем. Исключил все титулы сановников, все церемониальные обращения, устранил весь этикет, которого требовало тогдашнее письмо. Вместо vos - "вы" ввел tu - "ты", что было обычным для классической античности. Это на первый взгляд как будто мелочь, а на самом деле эпохальное событие, закрывшее эру средневековой эпистолографии, открывшее эру гуманистическую. Сначала немногие осмеливались подражать Петрарке, но в следующем веке уже казалось смешным писать иначе. Последователями его, разумеется, были только одни литераторы, а во всех канцеляриях господствовал прежний, высокопарный стиль. Это было одно из тех нововведений, которое, стоило лишь стряхнуть с него вековую пыль, засияло своим очарованием. Местоимение "ты" очищало человека от шелухи омертвевших иерархических оболочек, делало смешными поклоны, подметание пола шляпой, возвращало человеческой личности право мыслить по-своему, свободу жестов, слов, сказанных не от порога, а лицом к лицу, в том человеческом равенстве, с которым все мы рождены. В этих двух буквах вмещалось больше гуманизма, нежели могли понять современники Петрарки.
Уничтожая итальянские письма, он избавлялся не только от лишнего балласта в своей "ладье бессмертия", но и от нежелательных свидетелей. Эти письма были более непосредственными, чем латинские, более злободневными, со множеством нередко излишних подробностей, и их переделка не окупилась бы. В латинской корреспонденции он затушевывал слишком яркую действительность, отбирал у адресатов их имена и либо вводил древние прозвища - Сократ, Лелий, Олимпий, Симонид, - либо так латинизировал, что они почти не отличались от древних. Рассказывая о современности, он передавал лишь самую суть событий, как бы философское их содержание, и, утратив злободневность, они словно бы приобретали непреходящее значение. Осторожно приоткрыв двери голосам своего времени, он тотчас же захлопывал их, если врывались слишком громкие крики.
Такой осторожности научил поэта Цицерон, вернее, история его писем, найденных в Вероне, явившаяся незабываемым предостережением. Более прозорливый, чем Цицерон, более предусмотрительный, чем многие позднейшие писатели, у которых смерть вырывала не одну сокровенную тайну, он сам устранил все лишнее и оставил в своей корреспонденции только то, что сам хотел сделать достоянием потомков. У него не было ни малейшего желания предстать перед судом истории нагим или полуодетым. А если он позволял себе быть обнаженным, то наготой героической, какими были статуи великих людей античности. Петрарка старался передать свой истинный портрет, но без унижающих подробностей. Впрочем, утаивать ему почти было нечего, речь шла, скорее, о том, чтобы подчеркнуть те свои особенности, на которые он мог сослаться с гордостью.