Петроград-Брест
Шрифт:
Богунович в душе поблагодарил иностранцев: даже если они сделали это из вежливости, все равно хорошо. И он почувствовал презрение к тем русским, что не поднялись вместе со всем залом.
Доклад Ленина захватил с первых минут. Богунович слушал затаив дыхание. Садуль, увидев, с какой жадностью он слушает, не обращался за переводом. Правда, в какое-то мгновение у
Всмотрелся в лица делегатов. Да нет, ни на одном нет тени непонимания, все слушают так же, как он, даже те, кто не приветствовал Ленина.
Глубоко, по-философски глубоко, но в то же время на удивление просто, искренне, до безжалостности честно и открыто:
— Мне кажется, что главным источником разногласий среди советских партий по данному вопросу является именно то, что некоторые слишком поддаются чувству законного и справедливого негодования по поводу поражения Советской Республики, слишком поддаются иногда отчаянью и, вместо того, чтобы учесть исторические условия развития революции, как они сложились перед теперешним миром и как они рисуются нам после мира, вместо этого пытаются ответить относительно тактики революции на основе непосредственного чувства.
Так мог сказать только человек, который знает и понимает своих оппонентов.
Периоды революции, их удивительно точные характеристики: триумфальное шествие… поражение… Ничего подобного по истории революции, в которой сам участвовал, Богунович до этого не читал, не слышал; в рассказах Миры все было упрощено, поэтому у него нередко появлялся протест, и они спорили.
Да, Ленин великолепно понимает психологию своих противников. Однако он не просто констатирует их взгляды. Он открыл по ним «артиллерийский огонь».
— И опыт истории говорит нам, что всегда, во всех революциях, — в течение такого периода, когда революция переживала крутой перелом и переход от быстрых побед к периоду тяжелых поражений, — наступал период псевдореволюционной фразы, всегда приносившей величайший вред развитию революции.
Собственные мысли и
— …Надо уметь понять, что лишь принимая во внимание изменение соотношений классовых связей одного государства с другим, можно установить заведомо, что мы не в состоянии принять бой сейчас; мы должны считаться с этим, сказать себе: какой бы ни была передышка, как бы ни был непрочен, как бы ни был короток, тяжек и унизителен мир, он лучше, чем война, ибо он дает возможность вздохнуть народным массам…
— Как это правильно! — вырвалось у Богуновича.
Садуль перевел его возглас на французский — для Робинса. Тот загадочно улыбнулся и спросил:
— Вы большевик?
— Нет, я беспартийный.
— Много в русской армии таких офицеров?
— Той армии, которую вы имеете в виду, уже нет… Но я хочу быть офицером новой армии.
Садуль удивленно протянул:
— О!
Но и ему, как и Богуновичу, не хотелось пропустить ничего из ленинского доклада.
Они снова вслушивались в голос, заполнявший огромный зал, — в голос, как будто внешне спокойный, но непомерно богатый оттенками, внутренним пафосом и естественным, ненаигранным драматизмом.
— Да, наш народ должен вынести тягчайшую ношу, которую он взвалил на себя, но народ, сумевший создать Советскую власть, не может погибнуть.
И такая была сила, такая уверенность в этом «не может погибнуть», что Богунович вдруг почувствовал какую-то совсем новую гордость за свое право называть себя сыном этого народа, — такую гордость и радость, от которой отхлынула волна его грусти.
Он был целиком в плену слов Человека, стоявшего на трибуне. И думал о том, что дорога в Москву привела его к Ленину. Теперь он пойдет только по этой дороге. И это навсегда. На всю жизнь.