Пейзажи и портреты
Шрифт:
Они умеют прервать шутливую фразу таким взрывом хохота, который, кажется, ничем, кроме брандспойтов, не утихомирить… Однако ты заметно меняешь позу, делаешь вздох перед микрофоном и… следующее за тем слово падает в благословенное безмолвие… Одним словом, студенческие аудитории – это воплощенная мечта о зрителе. Так рассудили мы за год концертных поездок. Назову в заключение две крайности, два полюса этой «планеты студентов». Однажды мы выступали в новом, большущем зале Московского инженерно-физического института. Нас привезли заранее, пройти на сцену возможно лишь через зал. А зал в темноте и… восторге: там играют «предыдущие ораторы», артисты-моссоветовцы, которых мы должны сменить. Впервые, кажется, эстрадную площадку приходилось делить с собратьями из другого заведения. Обычно мы работали одни, отдельным вечером встречи. Полудоверчиво внимаем происходящему на сцене. Не скрою, молодеческий фанатизм таганских питомцев не очень-то позволял разбираться в достоинствах «чужой школы». Отрывки из спектаклей Театра имени Моссовета нам единодушно не понравились, показались архаикой вкуса, литературы и исполнения. Тем более вопиющей показалась реакция любимого студенчества: здесь абсолютно так же смеялись! аплодировали! как… нам! Никакой разницы! Когда дошел черед до нашего отделения, мы были дружно смущены. Значит, сегодня не повезет. Значит, сегодня – не наша публика. Что делать? – засучив рукава, ринулись в атаку. Читаем Вознесенского, Слуцкого, Самойлова, Берггольц, поем из Брехта, из Высоцкого, из Левитанского… Поразительно: тот же прием, такой же бешеный успех… Это нас, естественно, примирило с залом, но уж никак – с «предыдущими ораторами». Выводы последовали на обратном пути в театр. Они были разнообразны, но, сознаюсь, не в пользу студентов и… не в нашу собственную. Было о чем поразмышлять – и о любви к зрелищам, и о благодарности «вообще» юного населения, и о значении «громких имен», и о студенческой всеядности…
В другом случае студенты на Долгопрудной явили противоположный пример подчеркнутого выбора пристрастий. Судя по их рассказам, перед нами за несколько недель они холодно «прокатили» знаменитых посланцев некоего молодого театра. И те отозвались о студентах как об ученых крысах, высокомерно закосневших в своем прославленном вузе. Это следовало из устных сообщений. Наше выступление началось с вежливых хлопков. Перечислив тех, кто сегодня будет представлять «Таганку», я объявил «Павшие и живые». Актеры сменяли друг друга в обычной очередности, эпизоды связывались зонгами-песнями о войне. Наш сговор – не давать роздыху зрителям, работать без пауз между номерами, заслужить аплодисменты только в конце. Это, по нашим
Валерий Золотухин. Ах, какой благодарный напрашивается цирк… Деревенский мальчишка, утомленный тяжелой болезнью ног, преодолевший наветы медицины и что-то не менее непреодолимое, наперекор злой судьбе ставший столичным актером, дальше – больше… Знаменитый таганский Грушницкий, Кузькин, Маяковский, Маленький Монах, Пушкин, лидер поэтических спектаклей, Водонос из Брехта, забавный крестьянин из ходоков в Смольный в «Десяти днях…», там же – Пьеро с песней Вертинского… Дальше – выше, по канатам экрана – к всесоюзной славе своих фильмов «Бумбараш», «Хозяин тайги»; дальше – любимый народом исполнитель песен, романсов, частушек, старых, новых; выше – писатель, автор исповедальных, чистейших по совести и стилю повестей и рассказов… Вот он – под куполом карьеры, славы, квалификации. Не тот ли это цирк, под огнями которого мечтал искупаться герой его книги «На Исток-речушку, к детству моему…»? Валерий Золотухин навлекал на себя крутые холодные слова неверия, отрицания, скептического недоумения… И что вы нашли в нем – однообразен, раздражает простонародной крикливостью, радует только первые десять минут… Но ничего уже с ним не поделаешь – состоялся. Опрокинул, победил, наперекор прошлым и нынешним скептикам… Его Пушкин лукавит с царем и Бенкендорфом, взлетает на крышу черной кареты, где сидят его сородичи-поэты, мятежно рвется в пушкинскую даль… «Шуми, шуми, послушное ветрило, волнуйся подо мной, угрюмый океан…» Потом он вдруг – отменный гуляка, петербургский щеголь… Потом воцаряется над царской золотой каретой и меж люстр и свечей импровизирует из «Фигаро» – да так, что мурашки стрекочут по телу зрительного зала… Ничего себе – однообразие… Я не желаю знать обывательской правденки «реалистов» презренной Прачечной Кулис – мне весело жить, когда рядом так умеет противиться быту, так талантливо преодолевает косность тела, советчиков и пророков прекрасный артист Золотухин, счастливый хозяин радуги своих даров. Ему дано: бороться, творить, вертеться под куполом… пребывая в затянувшемся неведении, что это и есть подлинное Счастье… Он ищет, мятежный, бури, он ропщет на себя, он не ведает удовлетворения и, назло себе, сеет вокруг семена ложных мнений…
Когда мы тесно дружили втроем (плюс Владимир Высоцкий), у нас образовалось нечто вроде традиции. Когда у друга – главная роль и он обречен на «все тяжкие» (иначе в театре не бывает), двое друзей вызывают его на разговор… Тема – анализ процесса работы, укрепление веры и требование безответного, безропотного терпения – во имя идеи, во имя будущего спектакля. Так мы встречались, до ранних петухов укрепляя веру и бодрость «начинающего Гамлета», так они меня утешали в период «Часа пик»… Самым стойким из трех возможных было поведение Золотухина. Режиссер бывал не то что несдержан – кроваво оскорбителен (так казалось друзьям), Золотухин же почти ласково глядел со сцены на распекателя. Снова распекание – так, что поеживались даже недоброжелатели Валерия… А он тихо пережидал и снова нырял в холодный омут непоправимого монолога… Только мы да его жена догадывались, чего стоило артисту это долгое терпение… Но когда роль сыграна, когда удача налицо, когда любимые поэты и художники страны почтительно кланяются ему за талант, за успех премьеры – кто скажет добрые слова? Распекатель-режиссер, И не скажет, а прокричит с гордостью, любуясь артистом… Он замечательно сыграл Петю Трофимова в 1975 году в «Вишневом саде»… Вера в идеал – до исступления; а слова, во множестве произносимые, – это ад, жеваная истина… «Мысль изреченная – есть ложь…», и он сыплет словами в негодовании на себя – за их примитивное телосложение… Чуть-чуть не доиграй Золотухин – и Петя вышел бы олухом, болтуном, городским сумасшедшим… Но чуть-чуть переиграй артист – еще одним ходульным Петей больше… Тонкая грань, на которой подлинно честный человек подлинно страдает от банальности слов, мимики, любовных ситуаций – эта грань рождает новость, дарит удовольствие постигнуть неведомую доселе душу. Золотухин способен на неожиданность – это актерский дар.
Давид Боровский. Художник Давид Боровский. Известный ныне во всем театральном мире, он был «открыт» Леонидом Варпаховским в Киеве. Он плодотворно сотрудничал со многими режиссерами – и с А. Эфросом, и с О. Ефремовым, с Г. Волчек, с В. Фокиным… Но абсолютного слияния возможностей своего таланта с природой театра Боровский достиг, я думаю, только на таганской сцене. Работы по произведениям Б. Васильева, Б. Можаева, Ф. Абрамова, В. Быкова, Е. Ставинского, Ю. Трифонова, Е. Евтушенко – это не только развитие сценического почерка режиссера, но, по театральному принципу разделения труда, это – галерея свершений современного художника сцены. Зрение данного художника усилено режиссерским импульсом. Пьеса – это военный приказ. Сцена для художника – карта боя. Боровский располагает орудия и места атак в связи с целым ворохом задач: боеготовность личного состава, техническое оснащение, метеоусловия театральной стратегии. Его замыслы плацдармов для действий чисты, лишены всяких излишеств и служат цели победы. Рядом с Боровским проигрывали те режиссеры, для которых война – это легкая прогулка в сторону победы. Боровский щедр на предложения, но только при условии сценической маневренности и современной тактики «боя». Если дверь в комнату героя он обозначил висящим велосипедом, то это не столько к удовольствию узнавания, сколько к сочинению новых и новых функций для «двери». У Боровского каждый отобранный предмет выразителен и на первый взгляд, и как обобщение, и даже как призыв к вашей, зритель, фантазии. У велосипеда не колеса, а очки. Если особенным образом высветить, то станут страшными зрачки летающего чудовища. Возле колес может быть сыграна грустная сцена которую сходство колес с чудовищем и обогатит, и усилит, и подчеркнет театральный адрес… Звонок в дверь – это велосипедный звонок. Очень хорошо. Кстати, хорошее слово «педалировать». Кажется, еще никто не пробовал играть самые правдивые, самые подлинные чувства, в необходимых местах не шлепая ладонью о ладонь, не бросая шапку на пол, а буквально нажимая на педали. Кстати, о звонке. Хозяин может свинтить колпачок, и звонок окажется «испорченным». Но незваный гость, оценив хитрость хозяина, тут же достанет инструмент «двухколесной двери» и войдет в дом с колесом в руках: мол, я не виноват, «дверь» была открыта… А соседи могут болтать на лестничной клетке, вынув для вязания велосипедные спицы… А седло «двери» может быть вдруг украшено попоной, и романтичность какой-то фразы персонажа весело отзовется театральным образом скакуна, подаренного зрителю фантазией авторов спектакля…
Эти «трюки» – мой весьма приблизительный отчет о том, какие возможности предоставляет театру художник Боровский. Мешает ли конструкция актеру? Позволю себе встречный вопрос: а помогает ли тюлевый задник с «деревцами» актерскому «чувству леса»? Или пыльные бутафорские кусты? Снова и снова адресуюсь вместе с читателем к стране нашего детства, где неказистый, сплюснутый ватный комочек для ребенка – любимая «доченька», тогда как «почти живое» существо, идеальное по цвету кожи и размеру, скопированное до ноздрей и пуговиц, – всего лишь красивая кукла. Голая веточка в руках фантазирующего младенца – это и пулемет, и зонтик… Детская игра «иста, как чиста вера в реальность данного предмета. Ведь артисту кино не помогает тщательно детализированная правда быта, ибо правда сия – только в глазке операторской камеры; сам же артист принужден работать (в большинстве случаев), глядя куда-то вдаль и собирая в панораму зрения следующие «правдивые» подробности, скажем, для фильма «Дворянское гнездо»: черное очко камеры, дальше – кепка взмыленного оператора, рядом – ассистент оператора, ловящий каждое слово, только чтобы поменять резкость в объективе, дальше – снующие без дела работники павильона, масса фонарей, несколько питающихся пожарников, какие-то случайные зеваки и углы декораций «не нашего» фильме… Эти «условности» для данной картины, конечно, помеха, ибо они – не предусмотрены правилами игры. Условности же театра, где творят художники, как Боровский, найдены, отобраны, облюбованы, а значит, помогают!
Юрий Яковлев. Во времена нашего вахтанговского обучения – один из наиболее заметных артистов. Князь Мышкин на экране – прекрасные глубокие глаза на всем пространстве фильма И. Пырьева. Дурацкий принц в «Горя бояться – счастья не видать» – на грани дефективности и врожденной чистоты, простодушия и балованности – смешон, заразителен, как и его мощный партнер в роли царя Дормидонта – Рубен Симонов… Еще на сцене Театра имени Вахтангова – «Город на заре». Снова тот же лик святого, огромные глаза, романтическое подвижничество юного героя пьесы Арбузова – Вениамина Альтмана. Потом были «Платонов» А. Чехова, «Дамы и гусары» Фредро, «Филумена Мартурано»… Не было такой роли у Яковлева, чтобы придиры студенты не развели руками: как хорошо, как снова и снова прекрасен артист. Примитивно выражаясь, его творчество разделимо на две части В первую входят работы характерные, вторую образуют «героические». Самым сильным выражением первого было исполнение комической маски Панталоне в «Принцессе Турандот», а второго – образ Чехова в пьесе Малюгина «Насмешливое мое счастье». Ничего не описывая, признаюсь, что в сценах Гриценко и Яковлева из сказки Карло Гоцци я забываю, «кто я есть и где мой дом», могу смотреть без конца, с утра до вечера, два года подряд этот виртуозный и шаловливый дуэт Панталоне и Тартальи… Много лет спустя после премьеры «Насмешливого моего счастья» я увидел спектакль по телевидению. Рискованное дело – театральные монологи крупным планом. Яковлев победил соблазн пристрастного скепсиса. Чехов или не Чехов, но мысли и дух великого человека артист доносил крупно и просто, с ностальгической нежностью к любимым друзьям, к любимому миру искусства и природы России… Так точно, кажется, и в жизни. Есть на белом свете благословенный уголок, бывшая усадьба А. Н. Островского в Щелыкове, под Кинешмой. Извилистые притоки Волги, называемые чудесно Сендегой, Куекшой и Мерой; густые леса и обрывы, снегурочкины родники и поляны, грибные и ягодные богатства, деревеньки и церковь Шателенов и Голенищевых – волшебный край, волшебный воздух, чьими навечными рабами и пропойцами стали сотни актерских семей нынешней России. Как воздух Щелыкова, крепок и добр круг актерского дружества, возросший в тех царственных местах. На концертных, сценических и прочих перекрестках нашей суеты вы всегда узнаете щелыковцев по особому их расположению друг к другу. Парфенов, Левинсон, Васильев и Максимова, Спивак, Козловский, Сашин-Никольский, Никита Подгорный, Этуш, Доронин, Варвара Обухова, Соколова, Ирина Сергеева и Юрий Яковлев – список этот может растянуться на несколько страниц… «Иных уж нет, а те далече…» Но как много дает профессии и всей жизни такой Дом творчества!
В 1977 году театр на Таганке совершил ответственное турне по Франции. Сорок дней и три города. Париж, превзошедший мечты, и Париж, неприятно удививший театральной публикой. Затем Лион, родина многих сценических шедевров, столица Сопротивления, столица виларовского Национального театра «TNP», город пролетариев и банкиров, признанный «желудок Франции», город театра Роже Планшона и его знаменитых постановок. И наконец, Марсель, в помещении театра Марешаля – подлинный праздник гастролей, отзывчивый и горячий зритель; ртутный столбик нашей погоды взлетает на вполне привычную – киевскую, ташкентскую, тбилисскую – высоту.
Итак, ноябрь, третье число 1977 года. Москва провожает предпраздничными хлопотами, утреннее солнце и снежок. До свиданья, мои любимые Манеж, улица Герцена, Тверской бульвар, набережная Москвы-реки и Таганская площадь. Автобусы, аэропорт, повзрослевшая дисциплина таганского населения перед лицом важнейших событий. Три с половиной часа перелета, 2800 километров пути, солнце вселенское, облака надземные – стоп. Аэропорт Шарль де Голль. Первой спускается по трапу в Париж, разумеется, почтенная завтруппой Галина Николаевна Власова., Стекло, бетон, высота, модерн. Бесшумные эскалаторы, телереклама, плывем с чемоданами по городу-аэропорту. Заполняем горчичного цвета бланки: кто мы и откуда. Сбились с ног: как объяснить на латыни цель нашего приезда? Потом узнали: пиши как есть, не бойся грамматики, все равно скажут «мерси». Сделано – сказано. Автобусы поданы. Задержка вышла только с тихим Димой Межевичем. Алжирец-таможенник на минуту спутал Диму с разыскиваемым распространителем наркотиков из Гонконга. К обязательному «мерси» добавили еще и «пардон», и театр в полном составе выехал на трассу. На два часа перевели стрелки назад: отстает Запад от нашего времени. Говорят, это добрая примета – дождь пошел. Мы быстрее – и он быстрее. Опять по Маяковскому: «…дождинки серые свились, громаду громадили, как будто воют химеры собора Парижской богоматери…» Просторы, магистрали, этажи магистралей… Пошли дома. По убывающей – нынешняя мода, затем XIX век, дальше XVIII… Утихает скорость, сужается трасса… Улицы стоячих авто. Деловая ходьба людей, одеты без вычур, для себя, сами себе… Даже негры чувствуют себя французами… Даже мы, а что? Выводы первого, третьего, двадцать пятого впечатлений: Париж, столько раз рассказанный, – неописуем. Как музыка, как чувство. Его надо пережить самому. Он не бросается в объятия – слишком стар и строг для этого. Но он не задирает носа, не кичится с высоты своих красот – он слишком независим и добропорядочен. Ему так бережно творили долгие века охранную любовь, сберегли старину до камешка… и вот результат. Люди сами по себе, а Париж – это только Париж. Нечего заноситься, парижане. На фоне вечного города так очевидна мимолетность вашего бытия. Париж – величина постоянная. Все, что движется вдоль и поперек неширокой Сены, – всего лишь гости, путники и чужестранцы с тем или другим сроком пребывания. «Фиолетовый» – называл его Эренбург; «Сизая дымка Парижа», – писал Вознесенский. у Хемингуэя: «Праздник, который всегда с тобой», у каждого он свой. Меня увлекали лучи и звезды, распад улиц и площадей – на улочки и «рюшки» (поскольку «рю» – это «улица»). Ты едешь с разрешимой потоком скоростью, слева и справа вырастают дома (лежащие пирамиды); они рассекают пространство, рождают образ звезды. А я-то думал, что в Париже только одна площадь Этуаль – Звезда… Не устану наблюдать за россыпью балконных решеток… Рисунок не повторяется, чугунные автографы перебегают с окна на этаж, обнимут окошко бельэтажа, обхватят по два окна на третьем-четвертом, вырастут многооконным балконом на пятом… выше – больше, шире круг… Чугунное решето опоясывает уже целые этажи… а теперь перемножьте эту россыпь на бесконечный хоровод стройных, крупных домов по обе руки от Сены… Вообразите отборную армию единорослых седо-дымчатых слонов, тысячелетнюю команду добродушных великанов, томно вздыхающих ажурным ожерельем решеток… Город придуман, расчерчен, исполнен одним художником – почти без отрыва кисти от холста… Неописуемо хорошо. Что еще там общеизвестно? Эйфелева башня? Елисейские поля? Проезжая впервые мимо них, почти расстроился: я это уже видел, господа, причем в лучшем виде. Гран-Пале? Церковь Мадлен? Лувр, Тюильри? Все уже где-то было, но значительно красивее, право. Бессмертная пагуба хрестоматийного глянца, она явно вредит… первому впечатлению. Мы прожили в Париже чуть меньше месяца, нам хватило времени наградить себя музыкой первородной чистоты. Париж изредка казался гигантским спектаклем. Артисты и зрители меняются местами, причудливо преобразуются в разных масштабах. Колокольчиками по краям сцены подрагивает веселая бахрома над кафе-ресторанами – почти каждый квартал кругло завершен знаменитыми тентами с упоительными названиями: Ротонда, Дом, Селект, Куполь, Клозери де Лила, Антрекот… На красном фоне ярко-белые заголовки… Красные фуражки по углам домов – пригласительный жест первых этажей… Мизансцена в стеклянных верандах кафе одна и та же: посетители повернуты к улице лицом. Пьют кофе, едят бутерброды и глядят, глядят, глядят на Париж… Витринное великолепие, рекламные тумбы, наклонные ящики овощей и фруктов, распродажа товаров внутреннего и внешнего пользования – навынос, на тротуаре, на авансцене «театра»… Над Сеной – знаменитые букинисты, репродукции великих мастеров и разнокалиберные «химеры» – сувениры, безвкусные лубки и лотки кокосов, миндаля, мороженого… Здесь гуляют, дабы лицезреть, а меньше всего для закупок. Под мостом Искусств собирается молодежь… ансамбли свободных музыкантов. Театр – на каждом шагу. И весь правый берег Сены, от высокого Монмартра и вниз до Лувра – это многоступенчатый амфитеатр влюбленного зрителя… Зритель уставился на сцену левого берега. Там средоточие духовного мира, там в узловатой ладони, рассеченной благородными «линиями любви» и «линиями жизни», – Распай, Сен-Жермен, Монпарнас, Сен-Мишель – чутко дремлет гений Артиста, что в переводе с французского значит «художник»… На углу бульвара Монпарнас и улицы Бреа – зеленеющая бронза роденовского Бальзака. Оторваться невозможно, потому что Бальзак в халате, с бородавкой и скептически оттопыривший ноздри – абсолютно живой и непредвиденный. Артисты и зрители… На левом берегу творится искусство и оживление – в сотнях мастерских и театриках, в хоромах Сорбонны, в скверах и бистро… Амфитеатр правого берега смотрит на «сцену» через оркестровую яму. Все как в театре. Оркестр – это Сена, водораздел театра. Как положено высокопоставленному зрелищу, над оркестром, отдельно от зрителей и актеров – королевская ложа. Называется – остров Ситэ. Он невелик, его можно обойти в десять минут, но скоро исполнится десять веков, как его не могут обойти… молчанием, спокойствием… Главная виновница столь долгого внимания – королева королевской ложи, законодатель Парижа-театра, нестареющая, прекрасная Нотр-Дам де Пари. Богоматерь и душа города. Здесь венчался Наполеон (впоследствии развенчанный), здесь любовались и разводили руками сотни поколений земных жителей. Приходили и уходили, а она – непоколебима и хороша, как вечная мудрость, как слова из воскресной проповеди, которые мне шепотом переводили: «Люди, противьтесь суете, будьте терпеливы и не обижайте слабых…»
Нам повезло с погодой. Даже в день отъезда, на краю декабря, я совершал прощальный маршрут от площади Республики в легком свитере и куртке. О том, как нам повезло, можно было догадаться по всем физиономиям Театра на Таганке – в любое время дня и ночи. Париж влияет атмосферно и безостановочно. Как явление природы он оказывает тонизирующее действие; как явление искусства он не дает отдыха, не ставит точек, только запятые… Прекрасно, что отель «Модерн» (сомнительной ценности, как и его название) расположен вдали от дворца Шайо, где мы играем. Нас каждый день долго везут автобусы… Перед тем как стать актерами на сцене, мы не отрываясь работаем зрителями… Спасибо шоферам, они все время меняют маршрут. Что же это за лучистый, звездный город, если по одному и тому же адресу мы попадаем примерно за одинаковый промежуток времени десятью (если не больше) способами? Причем к театру движемся в час пик не короче чем в 35—40 минут, а обратно добираемся всего за пятнадцать… Мы и не успели удивиться тому, что Елисейские поля – никакие не поля, а сплошной асфальт и магазины, и тому, что Большие бульвары – это тоже всего лишь Большие… тротуары. Все лесистое, парковое – по краям города, как, например, Буа де Булонь и Венсен. В Венсенском лесу я побывал в знаменитом университете, которому еще не исполнилось десяти лет. Это демократическая, автономная ветвь парижского древа науки. Благодаря памяти Маяковского и дружбе с Лили Юрьевной Брик, я давно знаю Клода Фрию – философа и маяковеда, старого коммуниста и молодого, непоседливого, озорного полемиста, профессора и президента университета. Коренастый рыжий Клод – значительный фактор моего познания Парижа. Почти всем жителям Таганки повезло с друзьями – или со старыми и новыми знакомыми – русистами, или с учителями, или с советскими специалистами – журналистами и инженерами, или с актерами: встреч, прогулок, экскурсий было множество… Мне подарили Лувр и сказочную выставку «позднего» Шагала, Латинский квартал, Музей Родена, Отель Инвалидов с могилой Наполеона, дома-музеи XIII—XVIII веков над бурной Луарой, версальские дворцы, модерный взрыв архитектуры в сердце Парижа – «центре Помпиду» с потрясающим музеем искусств XX века, улицы, музеи, рестораны, где бывали Пикассо, Ленин, Маяковский, Де1а, Эренбург… мне подарили «Зал для игры в мяч» с экспозицией импрессионистов в парке Тюильри, студенческие театры, пригороды, заводские пейзажи, замки и уличных художников Л1он-мартра. Спасибо французам, влюбленным в Россию, спасибо соотечественникам, знатокам Парижа… Всем, кто щедро и талантливо пытался расколдовать эту волшебную шкатулку Театра-Города… Но рыжий пропагандист, язвительный и добрый Клод Фрию сам по себе остался для меня достопримечательностью Франции. В первые же два часа после нашего прибытия Клод привез меня на площадь Вогезов – центр квартала Маре, первое поселение парижан. Королевская площадь, арочная галерея вдоль первых этажей – замкнутый средневековый квадрат высоких кирпичных домов. Кафе и туристы, театральный антикварный магазин с макетами сцен и куклами-«арлекинами» и безработный негр, беззастенчиво укладывающийся на ночлег здесь же, под аркой в углу, на пыльном мешке… На улицах – клошары и полицейские, митингующие политические сектанты с листовками, бродячие огнеглотатели и бездна музыкантов – они же украшают переходы в метро, терпеливо выжидая подаяния доброхотов… Аккордеоны и скрипки, банджо и всеразмерные гитары. Париж звенит, переливается огнями и звуками… Проблема скверов и парков – старая проблема. А новая и более жгучая – скверные шансы паркования автомобилей. Некуда приткнуться: счастливчики, прикорнувшие у тротуаров, – это бесконечная карусель машин, надежное подножье всех домов города. За ошибку в стоянке автовладелец может жестоко расплатиться. Вероника Жобер пристроила свой «жучок» на площадке у Лувра: вроде нормально, впереди автобус, позади машины… На всякий случай подняла с земли чей-то бланк штрафа, прикрепила к лобовому стеклу, дабы совсем успокоить возможных стражей автопорядка… Через два часа, вернувшись из музея, ахнула и поспешила уехать с площади: полицейский фургон с подъемным краном заглатывал авто за авто, нарушителя за нарушителем… Это отвезут за город, чтобы владелец, ощутимо расплатившись с властями, смог снова вернуть себе «неприкосновенную» собственность…