Пилон
Шрифт:
– Да ну его, пошли, – сказал второй. – Пусть купит потом газету и почитает.
Они двинулись дальше, репортер (он-то и был без пальто) последним, пробираясь среди криков и гудков, среди тарахтения и скрежета, в сиянии поворачивающихся и скрещивающихся снопов фарного света; они пересекли бульвар и подошли к закусочной. Возглавлял компанию первый газетчик в шляпе с мятыми с одного бока полями, с торчащей из кармана неправильно застегнутого, смещенного на одну пуговицу пальто бутылкой. Хозяин посмотрел на них без особенной радости, потому что собирался уже закрываться.
–
– Можно подумать, мы не представители прессы, пытающиеся уговорить его принять от нас долю нашего скромного жалованья, а люди из окружной прокуратуры, явившиеся, чтобы его закрыть, – сказал первый газетчик. – Вы рискуете пропустить грандиозный спектакль на рассвете, не говоря уже о наплыве сельской публики, которая узнала обо всем только после полудня, когда поезд привез газеты.
– Идите тогда в заднюю комнату, а я входную дверь запру и свет тут выключу, – сказал хозяин. – Годится?
– Конечно, – ответили они.
Он запер дверь, погасил свет, провел их на кухню, где стояли печка и оцинкованный стол, покрытый рыбно-мясными наслоениями от бесчисленных уик-эндов, и, снабдив их стаканами, бутылками кока-колы, колодой карт, ящиками из-под пива, чтобы сидеть, и днищем бочки, чтобы соорудить стол, отправился спать.
– Если будут стучать в дверь, просто сидите тихо, – сказал он напоследок. – А перед тем, как утром начнут, стукните мне в стенку, я проснусь.
– Договорились, – сказали они.
Он вышел. Первый откупорил бутылку и начал разливать на пятерых. Репортер придержал его руку:
– Я не буду. Больше не пью.
– Что? – спросил первый. Он аккуратно поставил бутылку, вынул из кармана платок и не спеша разыграл всю пантомиму: снял очки, протер, надел обратно и уставился на репортера; однако четвертый газетчик, пока он все это проделывал, успел взять бутылку и довершить разливание.
– Ты больше не… что? – проговорил первый. – Что прозвучало в ушах моих – человеческая речь или голос слепой, безумной надежды?
– Да, – сказал репортер; на его лице была написана та ослабевшая, усталая болезненность, какую можно увидеть на лице папаши под конец демонстрации новорожденного. – Я на какое-то время завязал.
– Велика, Господи, милость Твоя, – с придыханием произнес первый, после чего, повернувшись, заорал на того, кто держал теперь бутылку, в спонтанном шутовском гневном отчаянии записного паяца-любителя. Но тут же прекратил, и затем они вчетвером (репортер и тут не проявил солидарности) уселись вокруг бочечного днища, и четвертый начал сдавать для игры в очко. Репортер не участвовал. Он отодвинул свой пивной ящик в сторону, и первый газетчик – заядлый импровизатор, готовый обыграть всякое нечаянное затруднение, всякую неловкость, – мигом приметил, что ящик он поставил у холодной теперь печки.
– Сам не стал, дай тогда хоть печке горячительного, – сказал он.
– Я сейчас начну согреваться, – сказал репортер.
Они начали играть; поверх негромкого шлепанья карт голоса их звучали тихо-бодро-безлично.
– Вот уж действительно
– О чем, интересно, он думал, когда сидел в этой своей кабине и ждал встречи с водичкой? – спросил первый.
– Да ни о чем, – отрезал второй. – Если бы он был из думающих, он не сидел бы там вообще.
– А имел бы хорошую работу в газете – ты это хочешь сказать? – спросил первый.
– Да, – сказал второй, – именно это.
Репортер бесшумно встал. Чуть отвернувшись от них, зажег сигарету, спичку аккуратно бросил в холодную печь и опять сел. Из остальных никто, кажется, этого не заметил.
– Раз уж мы взялись предполагать, – сказал четвертый, – о чем, по-вашему, его жена думала?
– Ну, это-то просто, – сказал первый. – Она думала: «Как хорошо, что я прихватила в дорогу запасное колесо».
Они не засмеялись; репортер, по крайней мере, смеха не услышал; он сидел на своем пивном ящике тихо и неподвижно, в то время как дым сигареты в стоячем безветренном воздухе тек вверх, раздваиваясь вокруг его лица, а голоса игроков летали туда-сюда, как карты, с мертвенно-бодрым шлепаньем.
– Думаете, они действительно оба с ней спали? – спросил третий.
– А как же; тоже мне, новость, – сказал первый. – Но как вам нравится, что Шуману все было известно? Механики, какие знакомы с ними подольше, говорят, что они даже не знали, чей ребенок.
– Может, обоих, – сказал четвертый. – Един в двух лицах; этакий летающий Джекилл-Хайд, ведет машину и прыгает с парашютом одновременно.
– Причем сам никогда не знает, кто из двоих сейчас, Джекилл или Хайд, всунулся в машину, – сказал третий.
– Ну, это-то не страшно, – сказал первый. – Важно чтобы всунулся, а кто – машине нет большой разницы.
Репортер не пошевелился – только поднял к губам, не смещая упертого в колено локтя, руку с сигаретой и вновь замер в неподвижности, втягивая дым, обликом выражая напряженную, задумчивую сосредоточенность, на вид не только совершенно не обеспокоенный из-за своей тихой и ровной дрожи, но даже не замечающий ее, как человек, который издавна страдает дрожательным параличом; казалось, голоса и впрямь были для него неотличимы от шлепанья карт или, скажем, от пролетающей мимо сухой листвы.
– Сволочи вы, – сказал второй. – Похабники и сволочи. Оставили бы лучше человека в покое. И всех бы их в покое оставили. Они делали то, что им довелось делать, используя то, чем располагали, как и мы все, только, может, чуточку получше, чем мы. По крайней мере, без визга и без нытья.
– Точно, – сказал первый. – Ты самую суть ухватил. Делали то, что могли, используя то, чем располагали; об этом-то мы и рассуждали, когда ты назвал нас похабниками и охальниками.
– Да, – сказал третий, – Грейди прав. Надо оставить его в покое; она, кажется, так и поступила. Но, если вдуматься, какого черта: пусть даже она добилась бы, чтобы его вытащили, отправлять-то его куда? Скорей всего, некуда. Так что оставаться ей еще или ехать сейчас – это было без разницы, только лишние траты. Кстати, куда, по-вашему, они подались?