Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
— Сидай та слухай! Ох, хорошо же у тебя в амбулатории, сюды зайтить — чистая радость!
Он был прав. Домик амбулатории находился на краю зоны, прямо у огневой дорожки, и выглядел очень опрятно, я бы сказал, кокетливо: лагерь был оздоровительный, переделанный из совхоза. Едва ли не половина заключенных числилась больными и выздоравливающими, то есть находилась в ведении медсанчасти, а потому являлась для нее бесплатной рабочей силой. Не в пример другим лагерным постройкам, обнесенным общим высоким дощатым забором и колючей проволокой, этот домик снаружи был всегда чисто выбелен и подкрашен, а внутри приветливо улыбался нарядной чистотой: полы выскоблены добела осколками стекла, на окнах — занавесочки из хирургической марли, выкрашенные медицинской метиленовой синью в небесноголубой цвет, топчаны и столы покрыты свежевыстиранными
— Вспоминаешь, дохтор, предпоследний этап? Ну, мало-летский, мы его еще комисували здесь, бо баня стояла на ремонте та не топылась? Ага, вспомнил? Подбросили нам тогда всякую падаль, оторви та выбрось: парни и девки уже потерлись на пересылках та нахватались разных премудростей, короче — наблатыкались. Одни — грубияны, лезут в духари, другие — отказчики та симулянты, все работать никак не хочуть. У тебя, небось, побывали?
Я кивнул на лом.
— Побывали, гражданин начальник. Этот этап я помню.
На комиссовке подростки стояли серые и тонкие, будто прозрачные: некоторых санитары поддерживали под руки. Трое умерли в пути, и я уже произвел вскрытие — так, ничего интересного, просто резкий упадок питания и дистрофические изменения: сердца у них остановились потому, что устали биться. Человек пятнадцать лежали в больничном бараке без диагноза с пометкой: «После этапа». Эти отлежатся. Войдут в силу. И станут опять такими, как были, — наглыми, разнузданными, агрессивными.
Заканивалось лето 1943 года — время неисчислимых потерь на фронте и в тылу. Снабжение гражданского населения стало очень скудным, на. военных заводах рабочие шли к станкам далеко не сытыми, а что же говорить о нас, заключенных? Жиры и мясо из нашего пайка беспощадно расхищались недоедающими начальниками и лагерной обслугой — каптерами и поварами. В зоне росла смертность. Единственным спасением для лагерника оказался выход на работу: лагерь был сельскохозяйственный, труд — обычный, крестьянский, на работе выдавали дополнительное питание, и можно было при удаче подобрать морковку или стянуть пару картофелин. Каждый лишний кусок означал шаг к спасению, но эти еле живые подростки упорно отказывались от работы и изображали из себя честных воров, которым блатной закон запрещает трудиться. Сочувствие к ним пропадало: мы понимали, что растет смена тем, кто в лагерях делал наше существование трудным, а подчас и невыносимым.
— Эта девка, — объяснял между тем начальник, — малолетняя проститутка, була связана с преступным миром. Конечно, отощавших лечи, це положено. Но таких, як вона, буду лечить я сам: девка здоровая, но притворяется глухой. А по закону я не могу выводить за зону глухую — вона не чуеть команды конвоя. Но я ее зломаю! Зломаю!
— И что же вы собираетесь с ней делать, гражданин начальник?
— Зараз побачить. Пошли дневального за девкой в ма-лолетский барак. Хвамилия — Сенина, зовуть — Татьяной. А теперь слухай дальше та помогай мне честно, совершенно честно.
Начальник встал и растворил окно, выходившее на оплетенный колючей проволокой высокий забор, из-за которого шаловливо выглядывали верхушки вольных березок.
— Як приведуть девку,
Я нехотя пожал плечами: ясно, что для Сениной будет лучше, если она станет работать. Но солидарность заключенных мешала мне участвовать в такой проверке — сам я считал себя вправе разоблачать симулянтов для их же пользы, хотя они этого и не понимали, но помогать начальнику мне казалось чем-то зазорным.
— А вы имеете разрешение от опера, гражданин начальник? Как бы чего не вышло?
— Эх ты, голова! А еще интеллигент! Да наш лагерь як называется? Справительно-трудовой! Ось як! Без труда туточки люди пропадают, а за труд выдается дополнительное пищевое довольствие и теплое обмундирование первого или второго срока. Без труда опять же выскакивают разные мысли, человек приучается баловаться, жить на чужой счет. Ты же, врач, сам все знаешь. Чего ж виляешь, а? Надо выполнять положенное.
— Все знаю, но, гражданин начальник, Долинский…
— Хе, дался тоби Долыньский… Плохо ты его понимаешь! Знаешь, хто вин? Интеллект! Моя Надя, — а вона студентка медицинского института — як его побачила, зараз так и казала: «Папочка, каже, Анатолий Эдуардович — интеллект». Понял? Мы должны вашего брата, заключенных, не тильки сторожить, но и перевоспитывать. Ясно?
«Вот дурак!» — подумал я, вспомнив холеное розовое лицо Долинского, но возразил опять, хотя меня, в конце концов, все это очень мало касалось, — только простофиля Сидоренко невольно возбуждал к себе симпатию и было бы жалко, если бы по своему неразумию он влип в какую-нибудь историю.
— Я все понял, мне все ясно. Но оперуполномоченный большой законник. Он разрешил вам такую проверку?
Сидоренко вспыхнул.
— Не то штобы разрешил, а не возразил. Главное — знает, в курсе, стало быть, дела. Ну и все! Што мне опер? Я начальник! Я здесь за главного! Опер — политическая часть, а я — следственный орган. Он — только одна линия, а во мне уси линии сходятся — я отвечаю за хозяйство и за людей, я туточки — советская власть. Ну, скажи — понял? А понял, так не дрейфь, Антанта, а помоги исправить девку. Тильки в цем деле нужна честность и доброта. Ты на доброту к людям та на честность к ним способен, Антанта?
— Если сомневаетесь, дайте мне пистолет: я выстрелю, а вы наблюдайте за девкой! — насмешливо пошутил я. И сделал, конечно, ошибку.
Сидоренко откинулся на топчане и сдвинул фуражку на самый затылок. Не понял шутки, идиот, или действительно верит, что я враг? Первое мне безразлично, но второе…
— Ага, — процедил он наконец сквозь зубы, — ага, умный який сыскався! Я тебе дам пистолет, а ты ж меня и положишь туточки на мисте! Хе, хвашист, а хитрый!
Я опустил голову.
Положение заключенных врачей было двойственным: начальство нуждалось в нас, предоставляло работу по специальности, и это давало некоторое моральное удовлетворение. Как знающего иностранные языки меня даже вызывали в оперчекистскую часть цензуровать письма из-за границы, дело доходило даже до нелепостей. Но душевное спокойствие не длилось долго, потому что сейчас же какая-нибудь грубость, одно обидное слово, даже случайно оброненное, вонзалось глубоко в сердце, и потом оно болело днями и ночами, а тем временем наслаивались свежие обиды и боль, превращавшие наши сердца в кровоточащие раны, боль не утихала никогда. «Я страдаю, значит я живу», — с болью и возмущением сказал бы товарищ Декарт, доведись ему отбывать в нашем лагере четвертак за шпионаж в пользу папы римского.
Я ничего не ответил и только крепче стиснул зубы.
Между тем привели девку — обыкновенную отказчицу, грязную, лохматую, в дырявой телогрейке и ватных штанах. Я мельком взглянул на учетную карточку и не нашел в ней ничего хорошего. Девка переступала с ноги на ногу и не поднимала низко опущенной головы.
— На что жалуешься? Что болит?
Она развела руками. Как врач я понимал, что этот жест выдал ее — она меня слышала. Без Сидоренко я бы с ней справился в два счета…
Начальник за ее спиной, кряхтя, полез в карман за пистолетом, щелкнул предохранителем и стал не спеша целиться в окно. И девка поняла, что за ее спиной что-то происходит: она пугливо вскинула на меня бледное, грязное и все-таки очень милое, почти детское лицо. Широко раскрытые серые глаза молили о помощи. Я едва успел подмигнуть ей, как грянул выстрел. Девка не вздрогнула, она поняла мой знак, только лицо все-таки передернулось от неожиданности.