Писатели и стукачи
Шрифт:
В своих признаниях Пильняк рассчитывает на жалость, признаёт свои ошибки и упирает на то, что уже достаточно наказан:
«Я написал наиболее резкую антисоветскую повесть "Красное дерево", изданную за границей. "Красное дерево" оказалось водоразделом для литераторов, с кем они: с Советской ли властью или против… На протяжении ряда лет все мои общественно-литературные стремления сводились к желанию «вождить», но из этого ничего не выходило. Я терпел неудачу за неудачей, в конечном итоге большинство писателей, поняв антисоветскую сущность моих стремлений, отошло от меня».
Но все эти покаяния оказались ни к чему. Видимо,
– Признаете ли вы себя виновным? – спросил Ульрих.
– Да, полностью, – говорил Пильняк. – И полностью подтверждаю свои показания. На следствии я рассказал всю истинную правду и добавить ничего не имею.
Последнее слово подсудимого. Каждая фраза заранее продумана, взвешена. И кажется, это уже обращение не столько к трехглавой гидре суда, сколько поверх него – к способным слышать:
– Я очень хочу работать. После долгого тюремного заключения я стал совсем другим человеком и по-новому увидел жизнь. Я хочу жить, много работать, я хочу иметь перед собой бумагу, чтобы написать полезную для советских людей вещь.
О том же он писал когда-то Сталину. Возможно, искренне хотел написать роман, который бы понравился вождю. Но на заказ у него ничего не получалось, отчасти и за это был судим. Ну что поделаешь, виноват, не справился! А в результате столь жестокий приговор.
В своей книге «Сталин» Лев Троцкий так объяснил события 37-го года:
«Среди тех, которые каялись и обещали верную службу, было немало бескорыстных и искренних людей. Они, конечно, не могли заставить себя верить, что Сталин – отец народов и пр. Но они видели, что в его руках власть… Они обещали ему свою верность без всякой задней мысли… Тем не менее они не спаслись. Сталин не верил им».
Тут следует уточнить: Сталин не верил, если на то были основания. Всё дело в том, что вождь не допускал инакомыслия ни в какой форме. Есть линия партия и больше ничего! Клятвы верности его ни в чём не убеждали. Если он узнавал, что за его спиной кто-то вёл вредные разговоры, выражал сомнение в правильности господствующей идеологии, он мог поставить на этом человеке крест. Но мог и обождать, надеясь, что человек всё же переменится. Однако после того как ему донесли о заговоре командармов, чаша терпения иссякла. На карту была поставлена и его власть, и социализм в его специфическом, советском понимании. А потому наказание следовало даже за ненароком высказанные слова, если они противоречили партийным установкам.
Булгаков, Платонов и Пастернак не клялись в преданности великому вождю, даже не скрывали некоторой своей оппозиционности режиму, но в годы «великой чистки» их не тронули. Опасности не представляли аполитичные Зощенко и Олеша. Шолохов лишь запил горькую, так и не решившись на самоубийственные откровения. И только Пильняк продолжал свою игру, рассчитывая всех и вся переиграть. Он не догадывался, что Сталин давно уже разглядел в нём «жулика». Вождю пришлось немного подождать, пока от Пильняка была хоть небольшая польза. Но вот терпению пришёл конец.
Глава 4. Этот ужасный Лесючевский
Жил-был литературный
«Лесючевский был настоящий крупный издатель, широко, масштабно мыслящий, с безупречным вкусом при некотором самодурстве. Крупность его личности определяла политику единственного в стране и в Европе элитного профессионального издательства советских писателей… Лесючевский был тяжелым, самостийным, властным человеком; писателей, как таковых, не очень-то жаловал. По-настоящему он любил только литературу, русскую прозу и преданно служил ей и ее кумирам».
Вполне благожелательная характеристика, даже несмотря на упоминание о самодурстве. Тем более что путёвка в жизнь, выданная Лесючевским будущему Герою Соцтруда и трижды орденоносцу, способна оправдать любые отклонения от норм общепринятой морали. Казалось бы, такими деятелями литературная общественность могла гордиться. И вдруг обнаруживаю в рассказе у писателя Каледина такие строки:
«Единовластный правитель "Советского писателя" Николай Васильевич Лесючевский – сталинский сокол, Малюта Скуратов, всех женщин, включая уборщиц, принимал на работу самолично. Некрасивых не брал. При нем жизнь в коридорах замирала – женщины боялись выйти даже в туалет. По слухам, он поколачивал свою пожилую секретаршу. Среди его конкретных жертв числились Борис Корнилов, Ольга Берггольц, Николай Заболоцкий – доносы Лесючевского на них всплыли в оттепель».
Надо сказать, что Сергей Каледин отличается довольно резкими суждениями. Даже рассказывая об отце, он не преминул «ущучить» Сталина:
«После его смерти я нашел проездной билет на пригородную электричку. Билет был с фотографией отца, но выписан на Каледина, хотя фамилию всю жизнь папа носил свою – Беркенгейм. Это робкое сокрытие нехорошей фамилии – тоже грустная дань безнаказанности ошалевшему от победы генералиссимусу. Не только над фашистами, но и над своими».
Однако в отличие от покойного вождя, Каледин совсем не кровожаден, и нападая на врагов, пользуется лишь печатным словом. Правда, слегка перестарался, записав Берггольц в жертвы Лесючевского.
Более крепкие выражения в адрес главы крупного издательства находим в воспоминаниях литературоведа Ефима Эткинда. По его словам, на праздновании юбилея Лермонтова в 1964 году ещё один литературовед, Юлиан Оксман, увидев за столом президиума Лесючевского, вскричал на весь зал: «А вы здесь от кого? От убийц поэтов?»
Надо сказать, что в своё время Оксман тоже пострадал, а вернувшись из мест заключения, поставил себе цель – обличать доносчиков и клеветников. За год до упомянутого заседания он анонимно опубликовал на Западе статью «Доносчики и предатели среди советских писателей и ученых», за что позднее был исключён из Союза писателей. Однако речь тут не о нём – Оксман утверждал, что «по клеветническому заявлению Лесючевского в Ленинградское отделение НКВД был осужден на восемь лет лагерей Николай Алексеевич Заболоцкий».