Писательские дачи. Рисунки по памяти
Шрифт:
О его выступлении у нас в классе я ему напомнила летом 1957 года, когда мы с ним случайно встретились в Гаграх, в Доме творчества писателей, куда мама достала мне курсовку. Питалась я в столовой Дома творчества, а жила рядом, в частном доме. Делила комнату с двумя строгими учительницами из Ленинграда.
В первый же день мы столкнулись с Диком у главного корпуса.
— Анюта! Какими судьбами! — и, обернувшись к окружающим: — Это моя симпатичная соседка по дачному поселку, прошу любить и жаловать!
Через минуту, сама не заметив как, я оказалась в сфере его притяжения, смеялась его шуткам, он о чем-то мне рассказывал,
Оглушенная его наступательной энергией, я ответила, что согласна, и после ужина села к нему в машину, и мы поехали в Старые Гагры, в кафе на берегу моря. Горели фонари, эвкалипты источали субтропический влажный охмуряющий запах. Тихонько шуршало море, набегая на гальку. За соседними столиками мужчины и дамы сидели в красивых позах и пили вино, словно играли роли из фильмов про богатую прежнюю жизнь.
Нам принесли бутылку вина. Он налил мне полный стакан, и я храбро отпила половину. Я не знала, как себя вести, на всякий случай тоже пыталась изображать даму, курила, закидывала ногу на ногу. Но это была не моя роль, я робела, стеснялась, краснела. Он смотрел на меня недвусмысленным оценивающим мужским взглядом. И, чтобы разрядить или хотя бы ослабить этот пугающий меня эротический посыл, я ему как раз и напомнила про то, давнее, детское, как он когда-то выступал у нас в школе и как нам понравилось. Он тут же вспомнил:
— Ну, как же! Ирочка!
Спросил, где она и как. Я что-то лепетала.
В это время от соседнего столика к нам подошел какой-то не очень трезвый мужик и, соболезнующе глядя на моего спутника, спросил:
— Где ж тебя так изуродовало, браток?
Он, видно, хотел выразить сочувствие, вызвать на проникновенный разговор, может быть, подсесть к нашему столику.
У Дика выражение лица стало такое, как если человеку грубо указали на его место, ткнули носом, что он не как все. Под скулами вспухли желваки. Но ответил вежливо — назвал место, где это случилось. Я не запомнила какое.
Тот постоял немного и отошел.
И как флаг, упруго трепещущий под ветром, обвисает, когда стихает ветер, так сник тот накал, который возник между нами. Мы о чем-то еще поговорили, я допила свой стакан, а он — все остальное вино, что оставалось в бутылке, после чего мы снова сели в машину, и он довез меня до дверей моего дома.
— Подожди, — сказал он, когда я хотела открыть дверцу. — Посидим немного.
Голова у меня кружилась, и было хорошо, раскрепощено.
— Анюта, у тебя есть кто-нибудь? — спросил он.
А у меня к тому времени уже был «кто-нибудь», и я, как моя недолгая подруга Вира, мучилась вопросом — выходить за него или не выходить? Но у Виры с Жорой тогда «ничего еще не было», а у меня с моим уже «было», в этом и была сложность. Потому что по понятиям моей целомудренной мамы, которая догадывалась о наших отношениях, я должна была загладить «грех» замужеством. Но выходить мне за него не хотелось, а «так»— по его словам, ему надоело. Он жаждал законного
Мне захотелось рассказать об этом Дику, может быть, услышать совет опытного человека, но как рассказать? Я конфузилась и молчала. Вероятно, он что-то прочитал на моем лице, потому что улыбнулся и сказал:
— Всё понятно.
Может, и правда, что-то понял. Помолчав, он вдруг сказал:
— Анюта! А ты могла бы поцеловать меня?
И мы поцеловались — крепко, доверчиво, без слюнявой похоти — не знаю, как еще определить, но это был какой-то обоюдно чистосердечный поцелуй, навсегда определивший мое отношение к этому человеку.
Потом он сказал:
— Ты, Анюта, необыкновенно обаятельная девчонка. Ты просто силы своей не знаешь. Тебе надо поверить в себя, и всё у тебя пойдет. Ну, счастливо тебе. Иди спать.
И я пошла, спотыкаясь и пошатываясь, к своим строгим ленинградским учительницам, которые подняли головы с подушек и что-то возмущенно прошипели по моему адресу.
Осенью мы с ним встретились в Москве, возле Дома Литераторов. Из главного подъезда на улицу Герцена вывалилась шумная пьяная компания. Самый шумный и пьяный — он. Белые глаза на багровом лице, распахнутое пальто, вытертый, бесформенный портфель через плечо на ремне. Я хотела прошмыгнуть незамеченной, но он с криком: «Анюта!» встал на моем пути, расставил свои несчастные руки, поймал, крепко сжал и мокро поцеловал в губы. Кто-то из собутыльников поощрительно заржал. Я вырвалась.
— Ничего, Анюта, не обижайся! — заорал он. — От этого еще никто не забеременел!
Трудно было с этим не согласиться, да я, если честно, и не обиделась.
— Представляешь, — дыша мне в лицо водочным перегаром, заговорил он возбужденно. — Этот подлец (он назвал известную писательскую фамилию) сказал про меня, что я — «уходящая натура»! Я — «уходящая натура»! Да сам он кто!.. Сволочь такая!..
— Идем! — тянули его спутники.
Уходя, он продолжал выкрикивать что-то в адрес подлеца, и в этих выкриках звучала обида мальчика, которого взрослый сукин сын ударил ниже пояса.
Это и в самом деле был удар ниже пояса. И было это тем более обидно и не справедливо, что он в то время писал свою лучшую вещь, выстраданную всей жизнью, — повесть об отце, румынском революционере, писателе, участнике гражданской войны, коммунисте Ионе Дическу. О том, как этот человек зажегся идеями интернационализма и приехал в Советский Союз строить новый справедливый мир. И как в 1937-ом он был арестован и расстрелян. Мать тоже была арестована и погибла в лагере.
Этой темы еще недавно не существовало в Советской печати, и даже теперь не было надежды на публикацию, хотя наступил период Хрущевской оттепели, и о событиях такого рода говорили открыто, люди возвращались из лагерей, приоткрывалась страшная правда эпохи. Но еще не прилетела первая ласточка — «Один день Ивана Денисовича», после которой успело выйти еще несколько вещей на такую тему. Дик со своей повестью об отце — не успел. Ручеек гласности быстро перекрыли, оттепель сменилась похолоданием.