Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
Шрифт:
— Мне так неудобно, здесь стоит ваша мебель, здесь книги Николая Ивановича, приезжайте, заберите.
Телефоны прослушивались, балерина рисковала.
— Ничего, ничего, — отвечала вдова, — Николай Иванович был большой ваш поклонник, пусть мебель стоит и книги тоже, ему было бы даже приятно.
У Балерины из “Излишества” мерцала в руках ветка сирени, ее пытался запорошить снег, но не успел: массивные двери, обрамленные слонопотамскими ассиро-вавилонскими колоннами, закрылись за всеобщей нашей Одеттой, она же Одиллия и проч.
И
Я ходила на кухню, босиком, неслышно, чтобы не разбудить своих, пила воду, смотрела в форточку на зимние звезды и заснеженные дали меридианной околицы, из форточки тянуло гарью, вокзальным запахом раннего детства, забвенным паровозным дымом: горело ли что? или ветер из прошлого приносил заплутавший станционный воздух?
Наконец в четвертом часу мне удалось провалиться в страну бедекера-сонника, где уже спал в мастерской, коей служила келья одного из расстриженных московских монастырей, скульптор-альпинист в окружении белых гипсовых фигур, — маленький, поджавший ноги на неказистом топчане, уснувший не раздеваясь великий восходитель молодой Страны Советов по прозвищу Бурундучок (в детстве, круглолицего, сибирские друзья-мальчишки, спутники по лазанию на Столбы, звали его Луной). Снился ему дед, качавший головою и повторявший: “Ну, ты беглец”. Снилась матушка, которой жизни стоило его появление на свет, вот та молчала, смотрела нежно, беззвучно, голоса ее он не знал, а фото видел, прекрасную фотографию предыдущей эпохи.
Мы глядели, как он спит, стоя с Косоуровым перед большим застекленным окном, как наблюдатели за допросами в кино, и эта келейка со статуями и спящим напоминала инсталляцию Этнографического музея.
— Почему “беглец”? — спросила я.
— Они все были беглецы, пытавшиеся дать деру из новой эры, — с готовностью объяснил Косоуров, — причем совершенно бессознательно. Туда, туда, в родные горы. Переправляясь через воды (у них с братом в молодости были невероятные по протяженности, сложности и внешней бессмысленности маршруты), они двигались, следуя руслам бесчисленных рек на самодельных саликах, ночуя под взятой с собой вместо одеяла и палатки клеенкой. Да тогда множество народу рвануло в горы, в веси, на Крайний Север (впрочем, некоторые следовали по этапу, за казенный, так сказать, кошт), в стратосферу, даешь дирижабль, на воздуси, поближе к марсианам. Их не просто поощряли, альпинистов новоявленных, в преодолении вершин, взятии высот; за ними шли РККА и НКВД, караваны покорителей Туркестана, регулярные войска, усмирявшие басмачей, попутно разыскивая месторождения олова, никеля, медной руды, нефти, урана. Куда ж сбежишь, пути назад нет, а с самых высоких гор придется спуститься.
— Я недавно случайно узнала, что он был в особых частях НКВД, сначала в финскую войну, потом во Вторую мировую.
— Да, — отвечал Косоуров, — он за брата отслужил.
Тут исчезла мастерская в келье, спящий, застекленное окно в полстены, мы с Косоуровым.
В белом молоке тумана звучало нечеловеческое — синтезатор? — “он за брата отслужил, он за брата отслужил”.
Я кричала, брат будил меня, тряс за плечо.
— Эй, рыжая, ты меня звала? Я тут.
За перекрестком в голубени ранней, в знобком воздухе проложена была тропа утренней косоуровской пробежки. Пробегая мимо, увидел он меня и остановился.
—
Я пожала плечами.
— Вы мне снились, поведали мне, что Абалаков в НКВД за брата отслужил.
— Брат его был арестован в тридцать седьмом году. Что еще я вам поведал?
— Вы любезно объяснили мне, почему он — беглец.
Он внимательно смотрел на меня.
— Вы мне не нравитесь.
— Ничего, зато вы мне нравитесь. Вот мой трамвай, я поехала, счастливо оставаться, пишите письма.
Глядя в заднее окно трамвая (веером расходились перспективы под взглядом моим), я напевала сквозь зубы:
Гедройц-Юраго,
Георгиади,
Георгенберг,
Девлет-Кильдеев,
Вайнштейн, Вальяно,
Гудимов, Гром.
И косилась на меня кондукторша.
Казалось, эта зима не кончится никогда. Я схватила две двойки: по живописи и по композиции, жила, как во сне, читала почему-то бесконечные книги про исследователей севера. Одна из них называлась “Безвременно ушедшие”. Безмятежность испарялась, исчезала из моей жизни, как туман-облако над цепью северных гор и лощин, опускающийся невесть откуда и взлетающий неизвестно куда колокол слепоты, антимир полярной ночи.
Я читала про серджи, паводковые или пульсирующие ледники, про ледяные иглы кристалликов снега в воздухе, не летящие, а парящие либо плавающие, придающие пейзажу подобие картинки ненастроенного телевизора (дрожь, вибрация, мир не в фокусе), про Море Мраков и мягкую рухлядь поморских охотников.
Плохо жилось мне в ту бесконечную зиму.
— Что с вами, Лукина? — спросил меня преподаватель истории искусств.
Прежде я была одной из его любимых всезнаек.
Однажды из заднего окна плутавшего в зимнем нон-стопе трамвая заснеженный проспект показался мне трамплином, с которого не просто летят, а летят прочь, кто куда. Интересно, что в отдаленном будущем большинство моих знакомых, живших на меридианной магистрали, постоянно вспоминали именно отъезды свои: в Пушкин, Пулково, Москву, Новгород, в Прибалтику с Белорусского и Варшавского вокзалов. Словно наша Царскосельская дорога исподволь внушала “тягу прочь”. Вот и я, поселившись возле нее, обрела манию уезжать.
В зимние каникулы две мои подружки отправились в Белоруссию, под Витебск, к знакомым знакомых либо родственникам родственников; долго они собирались, приводили в порядок лыжи, звали меня; я раздумывала. На всякий случай дали они мне адрес, ежели вдруг запоздало соберусь я присоединиться к ним и в одиночку помчусь догонять их на деревню к дедушке.
Утром они уехали, днем разговорилась я с Наумовым, поведавшим мне, что Студенников убыл на дизайнерскую конференцию в Вильнюс. Прибежав домой и наврав с три короба (по легенде, должна была я отправиться к подружкам-лыжницам), нацарапала я в блокноте адреса деревни под Витебском и витебских маминых родных, наскоро собралась и укатила в Вильнюс искать Студенникова.