Письма любви
Шрифт:
— Отрубила голову петуху, — проговорила она. — Видишь, как просто. Скоро станешь такой же гильотиной, как мы все.
Я спросила у нее, почему она употребила слово «гильотина». И Вера снова рассмеялась:
— Не понимаешь? Она, как мы, делает: чик-чик-чик — и голова отпадает.
Однако все оказалось не так просто. В подсознании сохранилась совершенно другая картина. Мое обморочное состояние выпустило на поверхность иную версию. И когда я очнулась, то упрямо не хотела возвращаться назад. Картина осталась. Обстановка была та же: кривая стена, железная кровать, занавеска, за которой стояли таз и кувшин с водой. Но я и он… это было ужасно. Хотелось кричать, однако я не могла открыть рта, как будто его залили гипсом. Голова
Не знаю, сколько я пребывала в этом кошмаре — минуты или целые дни. Ведь я две недели провела без сознания. Но ужасающей оказалась только эта картина. Часто в бреду я виделась с отцом. У него было прежнее лицо. Серьезные, умные глаза, смотревшие на меня с любовью. Мы повторяли наши старые разговоры, но появились и новые. То есть я задавала старые вопросы, а его ответы звучали по-другому. Он постоянно повторял: «Мыслишь не потому, что существуешь, а существуешь потому, что мыслишь». Это точно: мыслю — значит существую. Только почему он повторял это по кругу? Если речь обо мне, то у меня с этим не все в порядке. Я, прежде всего, мыслила, но это абсолютно не означало, что существовала. Даже наоборот. Может, отец это знал и поэтому хотел призвать меня к какому-то равновесию. А однажды я спросила:
— Папочка, о чем ты тогда думал? Ну, помнишь…
Он не хотел отвечать, делал вид, что не слышит вопроса.
— О чем ты думал, умирая? — повторила я.
Он состроил гримасу. Явно уходил от ответа, а потом хитро сменил тему:
— А знаешь, доченька, что такой человек, как Кант, целую жизнь просидел в одном месте? В своем Кёнигсберге! Ты можешь себе это представить? Ты и я, мы путешествовали по миру, а он, извините, в этом Кёнигсберге. Ходил лишь на прогулки и посматривал себе в небо.
Может, это был намек, связанный с тем случаем, когда я после ухода от Вериного жениха взглянула на небо? Что бы это могло значить? Кант что-то такое написал?
Папочка, ты должен мне сказать. Это так важно… Помнишь, иногда нам было очень плохо… Я ходила по комнате в черном белье, черных чулках и на высоких шпильках. А ты сидел в кресле с той своей книгой, как бы желая спрятаться за ней от меня. Это приводило меня в бешенство, я специально дефилировала перед тобой, чтобы ты видел мои бесстыжие ляжки…
Этот вопрос я задавала ему каждый раз, и каждый раз он менял тему. Не хотел мне отвечать. И я обижалась. Хотя правда могла оказаться ужасной. Но отец выкручивался, пока однажды, не выдержав, я выкрикнула:
— Больше не приходи ко мне.
Он сделал обиженное лицо и пропал. Я впала в тоску. Хотелось рвать волосы на голове. Хотела его позвать, но вместо лица снова появлялся тот чулок на голове…
Отец больше не пришел, вероятно потому, что я стала возвращаться из очень далекого путешествия. Туман, отделявший от меня мир, становился менее плотным, уже слышались голоса, появлялись проблески света. Однажды я попробовала приоткрыть веки. Они не поддавались. Я силилась, силилась — и наконец увидела забор. Потом догадалась, что это мои ресницы так выглядят с близкого расстояния. Они загораживали свет.
— Вы
— Слышу. — На этот раз это был мой голос, он исходил как бы извне.
А потом вдруг увидела перед собой твое лицо.
— Что ты тут делаешь? — спросила я. — Ты ведь должен быть в Лондоне.
С удивлением я обнаружила, что ты плачешь, по щекам у тебя текли слезы. Я почувствовала, как болезненно защипало в глазах. За тобой стоял Михал, тоже в белом халате.
— Что же ты натворила, Кристинка! — произнес он. — Нужно сказать, что если уж заболеешь, то сделаешь это эффектно! — И вдруг его голос надломился.
— Михал, ты вернулся домой? — спросила я строго.
— Да, — коротко ответил он.
— Ну, я немного посплю, — проговорила я, понимая, что если мои веки опустятся, то вы с Михалом испугаетесь. Оказалось, что это возвращение не на большую землю, а только на островок. Материк еще находился на расстоянии целой недели, но после первого островка появился другой. Я даже спросила: — Пан доктор, почему вы постоянно даете мне снотворное?
А он рассмеялся:
— У вас больная головка, спящая королевна.
И вдруг я снова увидела бордель, услышала шум голосов, звон бокалов и голос шефа:
— Пришла наша королевна…
Перед этой картиной все во мне как бы отпрянуло назад, и я сама отступила за пределы собственного сознания, а потом неожиданно пришла в себя совсем. Было решено перевести меня из одноместной палаты в общую. Но это оказалось не лучшим решением. На соседней кровати спала молодая женщина, которая перенесла такое же воспаление мозга, как и я. Когда она проснулась, я начала с ней разговаривать. Но неожиданно ее лицо искривила страшная гримаса, черты стали уродливыми. Меня это так испугало, что я начала трястись и не могла успокоиться. Неожиданно мне показалось, что я стала такой же развалиной, как и она. Прибежала медсестра, а потом врач. Я ничего не могла им объяснить, только слезы лились у меня по щекам. Вызвали тебя, и, взглянув на эту женщину, ты все понял. Меня снова перенесли в отдельную палату, где я провела следующие три недели.
Один раз меня проведал он.
Вошел в белом халате, накинутом на плечи. Лицо, как всегда, замкнутое. Только когда мы остались одни, его глаза оживились.
— Эльжбета! — Он ничего больше не мог сказать, да и не успел бы, потому что раздались шаги. Это были твои шаги.
О чем я подумала тогда, зная, что вы встретитесь у моей кровати? Не помню. Но я решила сбежать от этого и закрыла глаза. Твои шаги приближались. Сначала стало тихо, а потом его голос:
— Пани Кристина, кажется, заснула… я из издательства…
А потом твой голос:
— Жена была очень больна.
— Я знаю.
Тогда во второй раз я подумала, что моя жизнь — это фарс.
На время реабилитации меня отвезли в Оборы, в Дом творчества Союза литераторов, в который меня недавно приняли. Хронологичность писем обязывает, поэтому добавляю, что это произошло в середине июля тысяча девятьсот шестьдесят второго года. Мне тридцать восемь, тебе пятьдесят, а Михалу двадцать. Я узнала одну интересную вещь: у Михала должен был скоро появиться ребенок, этим и объясняется его торопливая женитьба. Мариола теперь жила на Новаковской. Моя болезнь так выбила тебя из равновесия, что ты согласился на все. Через несколько месяцев должен родиться ребенок. Удивительно, как я тогда этого не заметила. Может, потому что чувствовала себя не лучшим образом, да и теперь нельзя сказать, что хорошо. Самым трудным было снова держать ложку: пальцы стали абсолютно неподвижными. То же самое и с ходьбой: колени едва сгибались, будто кто-то вставил мне в ноги искусственные суставы. В общем, я не могла оставаться одна. Складывалось так, что первый месяц я буду с тобой, второй — с Михалом. Меня это очень радовало. Ты ухаживал за мной, как за малым ребенком. Кормил меня, шевеля губами, как неграмотный, который учится читать.