Письма внуку. Книга первая: Сокровенное
Шрифт:
Вскоре за Иваном на тот свет отправилась и его жена — может быть, с горя, не знаю. А бедолага Толя попал к дядюшке Дмитрию, у которого своих-то детей полон дом. Он списался с моим отцом, и, несмотря на категорические возражения матери, Толю привезли из Исилькуля в Симферополь, когда я был совсем маленьким и ничего не смыслил.
Отец — опять же невзирая на протесты матери — официально усыновил Толю, и из двоюродного брата он стал мне родным — Анатолием Степановичем Гребенниковым, 1924 года рождения (я же родился в двадцать седьмом).
Мои
Мне 3 года: Крым, 1930. Мой брат Толя 1924–1942: погиб в Чёрном море у Севастополя в Великую Отечественную войну.
Урал, 1952 г.: мне тут 25 лет, досижывать ещё 15. Сибирь, 1987 г.: А этот автопортрет я нарисовал к своей юбилейной (60 лет) выставке.
Как хорошо, что у меня был брат, на целых три года старше меня! Играли вместе мы, пожалуй, редко: у Толи были свои друзья-сверстники. Зато в любое время суток я мог безбоязненно ходить один-одинешенек по улицам-переулкам нашей, окраинной тогда части города, не боясь быть обиженным уличными мальчишками и шпаной — грозою дальних улиц, наводящей страх на хозяев абрикосовых и яблоневых садов, торговок и просто "приличных мальчиков".
В компании своих сотоварищей Толик был не в "нижних чинах", а одним из коллектива главарей местной ватаги. Этому способствовали здоровое телосложение, изрядный рост, смелость, и, главное, исключительная честность, в первую очередь по отношению к друзьям. Вот сейчас, когда я пишу тебе эти строки, передо мной лежат письма, присланные мне его другом, одноклассником и соседом по кварталу (жил на углу Подгорной и Госпитальной, в советское время Курчатова и Студенческой) Петей Атояном, который разыскивал его следы, и, прочтя 27 июля 1991 года трагическую статью обо мне в "Комсомольской правде" (Д. Шевченко. Не хочу, чтобы он умирал. — Об этом — после.), спросил меня в своем письме: не родня ли я его симферопольскому другу детства Толе? Петр Степанович Атоян живет сейчас в Волыюгорске, что на Днепропетровщине, и я не могу не привести тебе несколько слов из его писем.
"Толя был очень собранным и аккуратным парнем с хорошим почерком — мы сидели с ним за одной партой. На "Полянке" (напротив наших домов был тогда огромный пустырь, именовавшийся когда-то не Фабричным спуском, а Госпитальной площадью, еще же раньше — площадью Гельвига, первого ректора тамошнего университета. — В. Г.) мы играли в футбол. Ваша телеграмма о его гибели в войну очень меня огорчила. Все эти 50 лет у меня в душе теплилась надежда, что я когда-нибудь увижу его или услышу о нем: все время думал, что Анатолий со своими способностями будет крупным ученым. Он учился на "отлично", был подтянутым и собранным юношей. Я же, еле тянувший на тройку, старался подражать ему, учиться у него. У нас у всех были клички. Анатолия величали "Пантера" за то, что он хорошо ловил мячи, когда мы играли в футбол." И еще П. С. Атоян написал про себя: прошел всю войну, был репрессирован, чудом остался жив, а после вместе с семьей как крымский армянин был сослан в товарном вагоне в Сибирь…
Ты, если заинтересуешься, прочтешь его письма полностью — все свои архивы я завещаю только тебе; увидишь — даже в девяностые годы, как ни старались всякого рода изверги, оставалось еще очень много хороших людей.
…Несмотря на свою принадлежность к уличной мальчишьей ватаге, Толя был очень начитанным для его лет человеком, чему способствовала наша домашняя библиотека — остатки громадного книжно-журнального собрания твоего прапрадеда, отца моей мамы, Виктора Викторовича Терского, плюс постоянные книжные пополнения библиотеки моим отцом, да и ближнюю к нам общественную библиотеку (кажется, имени Жуковского) Толя всю
И еще хорошо помню его аккуратнейшие школьные чертежи (а затем чертежи, выполненные им в Севастопольском авиастроительном техникуме, куда он подался после 7-го класса). Это были настоящие графические шедевры. Вообще, в те поры даже в школах был некий культ черчения — с высокосложными заданиями, планами-профилями-разрезами, выполненными только тушью и рейсфедером без малейших отклонений от канона и тем более помарок; горе было тому, кто хоть малость "заехал" тушью за линию или посадил крохотную кляксочку или брызгу. Дотошный учитель-чертежник, качая листок ватмана относительно света и своих глаз, непременно обнаруживал следы самой, казалось бы, незаметной подчистки бритвочкой: либо перечерчивай заново, либо схлопочешь резко заниженную оценку.
Нам с Толей очень повезло в этом плане еще и потому, что наш отец Степан Иванович, имея за спиной, лишь три класса сельско-приходской школы, был очень грамотным человеком (об этом — после) и отлично чертил, что ему было необходимо как изобретателю-конструктору. Так что готовален, чертежных досок и рейсшин, а также замечательных образцов в виде эскизов и чертежей отца было для нас предостаточно, и мы охотно и свободно предавались занятиям такой графикой. И для брата, и для меня это был, пожалуй, один из немногих школьных предметов, искренно уважаемых нами.
Что стало с Толей — я опишу тебе впоследствии. А сейчас скажу так: величайшее счастье выпало тому, у кого есть старший брат — покровитель, пример и защитник. И, наверное, не меньшим счастьем для Толи было опекать и оберегать младшего брата, то есть меня. Однако о том я никогда не узнаю, так как Толика-Пантеры — Анатолия Степановича Гребенникова — нет на свете с 1942 года. А его короткая жизнь в нашей семье была настолько несладкой и унизительной, что сегодня мне даже стыдно об этом писать. Но напишу неприменно, и письмо то будет, наверное, называться "Пасынок".
Письмо пятое:
НЯНЯ
У нас было две прислуги. Младшую — то ли кухарку, то ли экономку, то ли (скорее всего) кормилицу, я помню очень смутно: был совсем маленьким. А вот свою Няню — Татьяну Филипповну Лопатину — запомнил на всю свою жизнь, потому что вырос у нее на руках в буквальном смысле этого слова.
Она жила в нашем огромном доме, постоянно возясь со мною и лишь изредка вырываясь к себе домой — в деревню Мазанку Зуйского района, что под Симферополем. Она была пожилой деревенской женщиной, совершенно неграмотной, но крепкой, честной и работящей. В Мазанке у Няни был подросток-сын; был ли муж — не знаю. Она была очень бедной — это и привело ее к нам, на нелегкую работу круглосуточного бдения над тщедушным болезненным дитятей, которым был я.
Хорошо помню ее сильные, морщинистые, но ласковые руки, в которых было так уютно и покойно лежать, уткнувшись в мягкую и теплую грудь. "Баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай"; "Ехали цыгане, Витечку забрали, ехали татары — Витечку отдали", и еще какие-то песни, уютные и приятные, смысла которых я еще не понимал, и, наверное, к лучшему, так как порой звучали, к примеру, такие "успокоительные" слова, как "баю-бай, баю-бай — заберет тебя Бабай; так я тому Бабаю ручки-ножки перебью!" — репертуар колыбельных у моей славной Няни, наверное, был невелик…