Питирим
Шрифт:
– Мало.
– Довольно.
– А Софрон как же?
– спросила загадочно Степанида.
– Что Софрон?
– спросил Филька.
– Он тоже разбойник?
– Только не такой. Он - свой, наш.
– А куда же добро он свое девает?
– Куда?! Экая ты, право, острая... Чего тебе?
– Пускай скажет он тебе, куда зарывает...
– Как же, скажет!
– Коли умрет или убьют, или улетит, все одно - пропадет... Уж лучше бы нам досталось.
– Человек улететь никуда не может. Врут вс?... Сказка!
– Ну убьют или сам умрет - тогда пропадет клад? А если Софрон наш он должен сказать нам
– Ладно, там увидим!
– зевнул он, - спать пора.
– Нельзя... Нестеров просил прийти...
Филька нахмурился.
– Опять?
– Ночью стирать буду... Надо приготовить...
– Не уходи, - просительно проговорил он, взяв Степаниду за руку.
– Нельзя. Выгонит.
И ушла. Филька остался на месте, - не дерзнул задерживать Степаниду. "Ах, бедность! бедность!" - подумал тоскливо он.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О ватаге шли большие разговоры по деревням, много говорилось и на посаде; которые хотели видеть ватагу победительницей в борьбе с правительством, рассказывали о ее подвигах дивные сказки. А в тех сказках - новые, приятные для слуха и кружившие голову слова: послушаешь - будто нанюхаешься прекрасных лесных цветов или насладишься в теплую летнюю ночь соловьиным пеньем. От этих речей было весело, хотелось жить, верить в свою звезду. Но были люди, которые смотрели исподлобья и упрекали других за добрые мысли, говоря, что чудаки, имеющие надежду, похожи на дядю, который "поутру резвился, к вечеру взбесился, а к утру помер". Еще больше стали ворчать эти угрюмые мудрецы после того, как на деревне появилась Степанида, приезжавшая за ягодами, и разболтала по бабьей словоохотливости, будто ей сам обер-ландрихтер Нестеров клялся перед иконой, что царевича Алексея давно уже и на свете нет и что будто бы он сам его хоронил, в бытность свою в Питербурхе.
Хотела этого или не хотела Степанида, а слова ее переполошили все деревни и починки на Керженце, вселили отчаянье и сомненье в крестьянах, помогавших Софрону, разбили драгоценную надежду на "доброго" царя.
– Коли царевич умер, кто нам даст спасенье? Может ли скиталец, именуемый Иваном Воином, спасти нас от бесчестья, от ран и побоев, дать нам землю и волю? Хватит ли у него могущества и славы затмить силу Петра-царя?
И когда Демид пошел однажды собирать по дворам просо для ватаги, чтобы доставить его в стружке на Суру под Васильсурск в становище, то многие мужики, особенно ворчуны и маловеры, наотрез отказались дальше кормить ватажников.
– Самим есть нечего, - говорили они.
И Демиду трудно было их убедить, да и у самого у него положение было такое же: семья сидит голодная. Однако он не смущался - шел дальше и, насобирав провианта, сел в стружок и отправился на Суру. Стружок шел быстро, но это не радовало Демида - он вез ватаге ровно вдвое меньше проса, чем полагалось.
Софрон выслушал его с глубоким вниманием.
– Да, царевич давно покоится в земле, задушенный отцом...
– сказал он серьезно.
– И если бы он был жив, не лучше бы стало народу. Под шапкой Мономаха сидит кабала мужицкая... Все дело в вас самих. Может быть, мы и погибнем, но не на псарне дворянской и не в конюшне от батогов, а в славном бою с царевыми холопами, умрем за правду, за бедный наш народ!
Демид удалился из становища с тяжелым чувством. Теперь ему никто уже не вернет кабана,
И небо над Волгой было серое, хмурое. Глубокая осень. Тяжело было на душе, - хоть домой не возвращайся.
X
Наслушавшись фискалов и других разных людей, доносивших на Нестерова, в том числе и бродившего по Нижнему без дела помещика Всеволоцкого, Питирим, после совета с Ржевским, решил, наконец, действовать. В глазах епископа Нестеров был главною помехой в дальнейшей борьбе с расколом. Вызвал к себе в келью из приказа дьяка Ивана и, обязав его клятвой "в молчании", усадил за свой стол и приказал писать письмо кабинет-секретарю Алексею Васильевичу Макарову в Питер.
Шагая по просторной рабочей келье в любимой рясе своей черного штофа, подпушенной коричневой голью, епископ диктовал:
"С раскольническими учителями, с диаконом и прочими разменялись мы вопросами и ответами, и та размена попремногу церкви святой благополучна, а на ответы их я имею намерение сделать возражение. Люди из расколу ныне к нам зело стали быть к обращению наклонны, да обращаются, и надеемся на милость божию, что обращение умножится".
Питирим остановился. Нахмурился. Дьяк приник к столу, почти касаясь носом бумаги.
– Пиши!
– продолжал епископ.
"Только ныне нас нечаянный случай попремногу опечалил и навел сомнение: враг святой церкви, царицыной кормилицы муж Стефан Нестеров к нам в Нижний определен бысть обер-ландрихтером, в Нижний не на устроение нашему делу, но на разорение. Раскольщики по сие время у нас весьма были бессильны и ни от кого помощи в том и надежды не имели. А сей враг хоть и неявно, но лестною стал их помощью обнадеживать и от того будет все неустроение. Юрий Алексеевич Ржевский впредь при том деле быть попремногу боится, ибо кормилица Параскева Яковлевна, жена Нестерова, станет на него клеветать государыне-царице; от сего не только господин Ржевский, но и я не без опасения. А я с ним, с врагом, колико мучился, он не тайно раскольщиков защищал, но явно и нагло..."
Питирим повысил голос. Подошел к небесному глобусу, забарабанил пальцем по нему. Лицо его покрылось красными пятнами, глаза запылали гневом.
Дьяк от страха еле дышал. Грозен бывал в такие минуты епископ, и малейшая неосторожность в слове или во взоре могла привести человека, кто бы он ни был, из кельи преосвященного прямо в земляную тюрьму.
Епископ повысил голос:
"...но явно и нагло за них противу нас старался, а ныне у Юрья Ржевского в сыску раскол его, Нестерова, явно показан от многих свидетельств... Смиренный Питирим, епископ нижегородский, кланяется покорно".
Раздувая ноздри от волнения, он тяжело опустился в кресло. Дьяк окаменел, уткнувшись носом в бумагу.
– Гораздо?
– спросил епископ, улыбнувшись.
– Гораздо, ваше преосвященство.
– Тайны держись крепко, благодушно отложив бахвальство и языка игривость. Иди. Искусно пиши послание. Будет читать сам царь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вернувшись к себе в приказ, дьяк крепко задумался. Епископ требовал, чтобы его дьяки и подьячие и монастырские писаки излагали свои доношения и письма "зело внятно и хорошим штилем", как того требует от служилых людей сам царь Петр Алексеевич.