Пламя судьбы
Шрифт:
Часть высвободившихся сил дворян пошла во благо. Век восемнадцатый стал веком просвещения, веком расцвета искусства и науки.
Но как оценить ту могучую энергию, которая хлынула во все возможные сферы наслаждений?
Мода, еда, танцы, музыка – отныне все должно было ласкать и радовать утонченных бездельников.
Костюмы праздных создавались не для жизни. На непомерно высоких каблуках нельзя было ходить, а женские прически достигали такой высоты, что их обладательницам приходилось спать сидя. Сохраняя эти бессмысленные произведения парикмахерского
Мода предлагала такие изыски, какие могут возникнуть лишь при полной незанятости ума.
Запахи – мускус, амбра, эфиры из цветов.
Простые и ясные цвета Возрождения – алый, небесный, золотой – были забыты. Все хвалили «цвет блошиного брюшка», нежно-телесный (нежнее не бывает) «цвет живота монахини», «цвет каки дофина», то есть испражнений грудного младенца, «цвет гусиного помета» и прочее, и прочее.
И, разумеется, все эти ухищрения приносились на алтарь нежных чувств.
Смысл «галантности» в том, что женщина стала высшим из всех возможных наслаждений. Она воцарилась как носительница всего самого влекущего и лакомого. Ей поклонялись, ей курили фимиам как олицетворению чувственных радостей.
Нет, не страсть и, конечно, не жалость или нежность считались любовью. Адюльтер, игра, но игра не на жизнь, а на смерть...
Танцевать менуэт – значило «чертить тайные знаки любви».
Пастушьи сцены, разыгрывавшиеся повсюду, превратились в публичный флирт: что ни жест, что ни слова – подслащенная скабрезность.
«Ах, кто придумал одежды?»
«Безобразник; чтобы прикрыть свое безобразие?»
Опера не скабрезна, но до чего чувственна! До чего эротична?
А эти плавные, ласкающие взор излишества барокко и рококо в архитектуре?
Словом, все об одном.
О, этот век страстных посланий, кокетливых мушек на лице красоток, томной бледности – следа «жестоких» чувств, век дуэлей и всяческих излишеств!
Он формировал своих детей по своему подобию. И формировал быстро, настойчиво. Мужское и женское начало в людях созревало рано. Двадцать лет для женщины – почти старость, в тринадцать лет девушка – уже прекрасный бутон. Десять – как будто еще детство, но...
Все веяния Параша ловила, как и положено чуткой, артистической натуре, из воздуха.
Правда, как это бывает во все времена, каждый берет у эпохи свое.
Век восемнадцатый назначил высочайшую цену любви индивидуальной. Все эти тонкие игры не могли свестись к примитивному сексу и партнерству. Единственная? Единственный? Вот чего жаждала романтичная девочка.
Парашин покой взрывало видение: рука мужчины на полной женской груди – тусклая мелодия сладострастия. Но только потому, что это была Его рука!
Во всех мечтах и размышлениях только Он. Он – Николай Петрович Шереметев. И мечты о нем были столь размыты и столь туманны, что не давали увидеть четкие свойства отношений между мужчиной и женщиной в их физической
– Княгиня Марфа Михайловна! Княгиня! Миленькая! Родненькая! – Параша зарылась мокрым лицом в заношенный шлафрок, охватила тонкими руками расплывшиеся бока стареющей женщины.
– Что? Что случилось? – пыталась отодвинуть ее от себя Долгорукая, чтобы посмотреть девочке в глаза. – Да что с тобою?
Какая пылкая, какая нервная, однако, девочка. Какие горючие слезы! Капля упала княгине на запястье и обожгла. Милая ты моя! Прижала Парашу к себе покрепче.
– Ну, ну, рассказывай.
– Я... Я... Умираю. Я боюсь. В ад, я попаду в ад.
– О, Господи, – осела княгиня на канапе. – При чем здесь ад?
– Я о таком думаю, что и священнику на исповеди не скажешь. Бесовские искушения»
– Все думают, все грешны, Пашенька. На то и люди. Да ты про болезнь, деточка.
Девочка вдруг метнулась на ковер, упала на колени и снова зарылась лицом в халатную ткань.
– Кровь...
– Горлом? – княгиня похолодела, но спросила спокойно, небрежно даже. В уме прикинула, кто из лекарей остался в Кусково на зиму. Лахман? Нет. Фрезер? Вроде Фрезер. Потянулась было к шнуру – вызвать горничную или лакея.
– Нет! – схватила ее за руку Параша. – Болезнь у меня стыдная, как и мысли мои. Срамно сказать, откуда кровь.
– Уф, отпустило... – догадалась княгиня и заколыхалась в радостном смехе. Только тут она отметила про себя, как хороши были движения девочки даже в момент полного отчаяния. Не зря ее муштровала: «Спина! Держи спину!» Не зря ставила к станку рядом с танцорками. Сколько живой грации! И сейчас... Тонкая рука продолжает линию высокой шеи, длинные пальцы бегают по оборке лифа, грудка (как не заметила раньше – уже выделяется плавная возвышенность) вздымается часто, губы, опухшие от слез, шепчут: «Стыдно-то как...»
– Перестань, милая. Это у всех.
– Как это?
– У всех женщин. Это означает, что ты теперь не дитя, а девица. И можешь детей рожать.
– Рожать? Как матушка? И скоро мне?
– Ну... Не просто так, ни с того ни с сего... Не сразу... Когда замуж выйдешь... – старая женщина смешалась: перед ней стоял ребенок. – Как рано у тебя, однако. Десяти нет... В наших краях девушки позже взрослеют, да и вообще ты смуглая и чернявая, как цыганка. На юге, сказывают, крови так рано приходят.
Больно кольнуло Парашу – знакомые слова, какими досаждали ей раньше, в селе. Значит, и княгиня думает, что кузнец не ее батюшка? Не знает Параша почему, но почему-то все это семейное, тайное стыдно. На матушку тень, на батюшку, значит, и на нее.
Замолкла женщина, молчит и Параша, низко опустив голову.
С досадой подумала Марфа Михайловна о Варваре Ковалевой. Тоже мне мать, не подготовила девочку, не предупредила. Но вспомнила, что отпускали Пашеньку в село два раза в год – на Рождество Христово и на Светлое Христово Воскресение. Это она виновата, это ее упущение. Как в холодную воду кинулась княгиня: