Платеро и я. Андалузская элегия
Шрифт:
— В дорогу, Платеро...
Возврат
Мы вдвоем возвращались с гор, оба нагруженные: Платеро — майораном, я — желтыми ирисами.
Был апрельский вечер. Его прозрачность, золотая на закате, стала серебряной и светилась ровно и стеклянно. В распахнутом небе, изумрудно сквозя, густела синева. Я возвращался грустный...
Чем ниже мы спускались, тем выше уходила прозрачность и внушительней казалась городская колокольня в ярких изразцах. Она выглядела вблизи, как Хиральда [2]
2
Хиральда — знаменитая колокольня севильского собора.
Возвратный путь... откуда? зачем? куда?..
Но все сильней в теплой свежести сумерек пахли ирисы — тем запахом, настойчивым и смутным, когда цветка не видно и цветет один запах, насквозь пронизывая из нелюдимой темноты.
— Душа моя, ирис во тьме! — сказал я.
И вдруг ощутил под собой Платеро — позабытого, словно он был моим телом.
Весна
Как ярко и душисто!
Как пастбища смеются!
Как утро голосисто!
В утреннем полусне я изнемог от осатанелого детского гвалта. Наконец, разбуженный и злой, вскакиваю с постели. И только тогда, взглянув в открытое окно, понимаю, что это птицы.
Благодарный голубому дню, выбегаю в сад. Вольная пернатая спевка беспечна и несмолкаема. Вьет ласточка в колодце витиеватую трель, на сбитом апельсине свищет дрозд, пылкая иволга не молкнет, облетая дубки, на вершине эвкалипта долго и дробно смеется щегол, а в гуще сосны самозабвенно ссорятся воробьи.
Что за утро! Солнце зажгло землю своим серебряным весельем, и бабочки ста оттенков вьются повсюду, по цветам, по комнатам: едва впорхнут — и уже там, у родника. По всей округе, насколько хватает глаз, кипя, взрываясь и хрустя, расцветает молодая, крепкая жизнь.
Мы словно в гигантских светозарных сотах — в жаркой сердцевине огромной пламенной розы.
Апрельская идиллия
Дети водили Платеро к тополиному ручью и теперь, дурачась и безудержно смеясь, гонят его назад, нагруженного желтыми цветами. Там, в низине, их окатило дождем — из мимолетного облака, затенившего луг золотой и серебряной канителью, плакучими струнами, на которых трепетала радуга. И все еще плачут на влажной спине осла мокрые колокольчики.
Счастливая идиллия, свежая и сентиментальная! Даже голос у Платеро становится мягче под нежной забрызганной ношей. Временами он оборачивается и выдергивает цветы, те, что может достать. Янтарные и сахарные колокольчики мгновение висят на зеленых от пены губах и отбывают в тугой живот, стянутый подпругой. Питаться бы, Платеро, как ты, цветами — и без малейшего вреда!
Неверное апрельское предвечерье!.. Время радужных ливней, оно повторяется в сияющих, живых глазах Платеро всей изменчивой далью, где на закате, над полем Сан-Хуана, вновь расплетается дождем алое облако.
Попугай
Я и Платеро играли
— Сеньорито, здесь доктор?
За ней появились, задыхаясь и оглядываясь, замызганные дети и, наконец, несколько мужчин, несших еще одного, обмякшего и воскового. Это был охотник, из тех, что бьют оленей в Доньянском заповеднике. Ружье, жалкое старое ружье, стянутое бечевкой, разлетелось, и заряд угодил ему в руку.
Мой друг бережно склонился, снял с раненого рваное тряпье, накинутое сверху, смыл кровь и стал ощупывать кости и мышцы. Время от времени он оборачивался ко мне:
— Се n’est rien... [3]
Вечерело. Со стороны Уэльвы пахло морем, смолой и рыбой. Упруго круглился на розовом закате изумрудный бархат апельсинной рощи. В сирени, зеленой и сиреневой, красный и зеленый попугай горел любопытством, кося круглыми глазками.
У бедного охотника блеснули, наливаясь солнцем, слезы; прорвался задушенный крик. И попугай мгновенно:
3
Пустяки... (франц.)
— Се n’est rien...
Мой друг стянул на раненом бинты... Бедняга:
— О-о-ой!
А попугай, в сирени:
— Се n’est rien... Се n’est rien...
Шелудивый пес
Изредка, тощий и томящийся, он через сад прокрадывался к дому. Он жил убегая, давно привыкший к камням и крикам. Собаки и те встречали его оскалом. И снова он уходил, медленно и понуро, вниз по склону в полуденный зной.
В тот вечер он увязался за Дианой. Когда я вышел, какой-то злой порыв толкнул сторожа к ружью. Помешать я не успел. С выстрелом внутри, горемычный пес завертелся волчком, в головокружительном вое, и вытянулся под акацией.
Платеро смотрел на него не отрываясь, откинув голову. Металась, прячась за нами, перепуганная Диана. Сторож длинно оправдывался перед кем-то, неуверенно бранясь и, наверно, раскаиваясь. Траурным казалось солнце, затемненное мутной дымкой, и той же дымкой, только крохотной, мутился живой еще глаз убитого.
Под ударами морского ветра, раз от разу надрывней, плакали навстречу буре эвкалипты, в душной тишине, распластанной по золотым еще полям, над мертвой собакой.
Свобода
Взгляд мой, занятый встречными цветами, приковала ослепительная птица, которая без конца, над сырым зеленым лугом, поднималась и падала в заарканенном полете.
Мы тихонько подошли ближе, впереди я, за мной Платеро. Там, у тенистого водопоя, коварная детвора уже приготовила охотничью сеть. Злосчастный манок, отчаянно взлетая навстречу боли, невольно скликал своих братьев по небу.
Светлое утро сквозило синевой. С ближних сосен сыпались восторженные трели, наплывали и отдалялись, не стихая, в лад мягкому золотистому бризу, волновавшему вершины. Бедный наивный хор над самой западней!