Плаванье к Небесному Кремлю
Шрифт:
— Что Вы, нет. — отвечала я. — Так считает каждый нормальный честный человек. Порядочный человек не может не считать, что советская власть — это зло, колхозы — гибель крестьянской России, то, что сделано с Церковью, — преступление. Преступление то, сколько людей убито в мирное время в ваших стенах.
— А, значит, не только Вы так считаете?
— Конечно, не только я. Как же можно думать иначе?
Так постепенно меня подвели к тому, что я изложила свое мнение о Сталине, который сейчас все это преступление возглавляет. Возглавляет то, что уже с революции началось: уничтожение русской культуры, Церкви, русского дворянства,
— Ведь я же не так сказала. Вы иначе написали, чем я говорила.
А он отвечал:
— Алла Александровна, понимаете, есть, так сказать, бытовые формулировки. Я же обязан нашему разговору придать юридическую форму. Вот я это и делаю.
— Ах, вот как!
И я, вроде бы поняв, что он делает, подписывала каждый листок протокола.
За все время следствия мне устроили только одну очную ставку с Галиной Юрьевной Хандожевской, на которой я говорила:
— Да я же хотела Сталина табуреткой стукнуть, Галина Юрьевна, не Вы, а я: Вы же даже внимания не обратили на эти мои слова!
Это Сталина — табуреткой. Это наш «восьмой пункт». Через какое-то время следователь прочел мне, как и полагается, обвинение.
— Статья 58/10. Это агитация — Вы же антисоветский человек. 58/11
— Вы же не одна, вас много. 58/8 — террор…
— Это почему?
— А вот такая фраза — «я бы его табуреткой»?
— Да. Я сказала, что я бы его с удовольствием по башке табуреткой треснула за то, что он сделал с Россией!
— Так, Алла Александровна, ведь это же и есть подготовка террористического акта.
— Да будет Вам, Михаил Федорович, какой террор? Где табуретка, а где Сталин?
— Да разберемся мы с этим. Вы поймите, существует юридическая форма. Вы так сказали. Я — следователь. Я записал. Я же не новеллу пишу и не роман. Пишу протокол допроса.
И он меня убедил. Я потом подписывала все эти листы протоколов, даже не читая.
Однажды меня привели на допрос почему-то днем, что бывало редко. Следователь стоит с газетой в руках:
— Как Вам повезло-то: смертная казнь отменена.
А я думаю: ну а мы тут причем? Какое к нам может иметь отношение смертная казнь? А к нам она имела прямое отношение. Прокурор был недоволен следствием. Хотя наш следователь был за это время повышен в звании, «вышки» для нас у него не получалось. Я помню прокурорский допрос, на котором было все то же самое, и фразу: «Вот Ваши эти переулочки арбатские, да их можно брать прямо подряд, целыми домами…»
Как-то меня вызывают днем что-то подписывать. Подписала, спрашиваю:
— Все?
Следователь на меня смотрит странно и говорит:
— ПОКА все. И нас увезли в Лефортово. Шло лето 1948 года. Причина была проста: как ни старались, но следствие, посвященное постраничному разбору романа, предъявление обвинений на основе диалогов литературных
Лефортово — это страшная тюрьма. Там следствие началось сначала и тянулось полгода.
Атмосфера здесь была уже совсем другая. Никто мне стихов не читал. Никто Аллой Александровной не называл. Мне не давали спать три недели. Наверное, это была разработанная врачами система: спать разрешали один час в сутки и одну ночь в неделю. И человек сходил с ума, но не до конца. Вероятно, так можно было и совсем потерять рассудок, но им надо было поддерживать подследственного в полубезумном состоянии. Меня вызывали на допрос каждую ночь. И вот никогда не забуду одного необыкновенно важного для меня эпизода. Однажды, не знаю по какой причине, меня отпустили несколько раньше, чем обычно.
Я иду в камеру счастливая. В голове у меня только одно: «Спать. Я сейчас целый час буду спать». И вот когда я шла по переходу из следовательского корпуса в тюремный, по этим железным балконам, залитым ярким утренним солнцем, то вдруг поняла: если бы сейчас передо мной лежали два трупа самых любимых на земле людей — Даниила и папы, я бы переступила через них и пошла в камеру — спать! Я никогда этого не забуду. Это Ангел прикоснулся ко мне, и его неслышный голос, тот, что звучит в душе, сказал: «Запомни! Запомни! Ниже этого человек пасть не может, запомни и, когда будешь кого-то обвинять, вспомни об этом». И я запомнила, знаю, что это — одно из самых важных воспоминаний в моей жизни. Благодаря ему я редко осуждаю тех, кто не выдержал следствия.
К этому времени я уже сказала и даже высосала из пальца все, что можно. На ночных допросах я умоляла:
— Дайте белую бумагу, я подпишу. Напишите, что хотите, потому что я уже больше ничего не могу!
А когда возвращалась в камеру, то сон был не сном, а бредом. Я куда-то проваливалась, и следователь начинал пихать мне в рот куски человеческого мяса. А потом целый день без сна; все время смотрят в глазок, и нельзя даже прислониться. И снова ночь допроса.
Следователь постоянно допытывался, было ли у нас оружие, и наконец заявил:
— Вы же врете. У Вас было оружие.
— Ну не было!
— Ваш муж дал показание: было оружие.
Думаю: «Боже, бедный Даня! Значит, у нас было оружие, а он от меня скрывал. Просто берег меня, не хотел, чтобы я знала».
— Так было оружие?
Отвечаю:
— Раз муж сказал, что было, значит, было…
— Где оно?
— Да я не знаю, я ж его не видела!
Тогда в нашей комнате устроили второй обыск. Простукиванием обнаружили в одной из стен замурованное окно. Представляю, с каким восторгом следователи раскидывали книги, чтобы до него добраться. Комната была угловая с двумя окнами, третье заложили за ненадобностью еще до Добровых, и никто о нем уже не помнил. Дом-то был еще «донаполеоновский». Разумеется, в замурованном окне ничего не нашли. Потом я предположила, что, возможно, оружие хранилось в дровяном сарае, потому что муж туда ходил за дровами. Устроили обыск и там. Я была в ужасе, потому что представляла себе, как сейчас тяжело Даниилу, что он скрыл от меня, где оружие. Как он сейчас думает, что меня мучают напрасно. Лучше бы уж я знала и сказала, так было бы проще…