Плаванье к Небесному Кремлю
Шрифт:
На лето мы уезжали на Карпаты, на Нерингу. На Карпатах несколько лет подряд чудесно жили с тремя сыновьями моей лагерной подруги Оли. Все мальчики рисовали, и мы вместе ходили на этюды, а Женя делал слайды — он был прекрасным мастером. Очень много ходили по горам, где из ущелий поднимались облака, похожие на странные живые существа. Это было время удивительного покоя. Женя благоговел перед памятью Даниила и полностью осознавал его значение в русской культуре.
Несколько лет подряд мы с Женей в пасхальную ночь ездили к Новодевичьему монастырю. Именно к монастырю: внутрь храма попасть было невозможно, он был полон прихожан и закрывался очень рано, мы вместе с толпой людей приезжали постоять внутри стен монастыря. Действующей тогда была церковь Успения Пресвятой Богородицы с трапезной, в большом белом Смоленском соборе находился музей. У ворот около стен стояла конная милиция, в воротах — милиционер.
Надо еще сказать, что где-то в 30-е годы правительство решило снести Новодевичье кладбище и сделать там «зону отдыха». Уже ходила горькая шутка — «Кладбище культуры и отдыха». Почему-то это не состоялось, но большая часть могил, в том числе могила матери Александра Викторовича Коваленского, была снесена и, насколько я помню, были снесены все кресты. Кстати, крест на могиле Владимира Соловьева восстановлен недавно обществом «Радонеж».
Та бесовщина, которая творилась в святом месте в пасхальную ночь, происходила в конце 60-х — начале 70-х годов. Верхом на обескрещенных надгробиях, на деревьях и на оградах сидели, вопили и свистели бесноватые. После, пережив несколько таких заутрень, мы с Женей просто не могли заставить себя туда ездить и в пасхальную ночь шли к маленькому храму апостола Филиппа в Филипповском переулке на Арбате. Выстоять всю службу в любом переполненном храме уже не было физических сил. А действующие храмы Москвы были переполнены.
В 1971 году умер папа. Я еще не сказала, что раньше, в 1962 году, умерла мама. И через год после ее смерти я познакомилась с женщиной, которая была рядом с папой много лет, о чем никто из нас не знал. И папа, и Евгения Васильевна, которая была только на четыре года старше меня, были людьми такого благородства, что ни единой минуты маминой жизни не омрачили. Я познакомилась тогда с моим сводным братиком Андреем, которому было тринадцать лет. С той минуты мы с ним подружились и, наверное, уже навсегда. А через Андрея появился Валера — его друг, мой названый брат.
Папа долго оставался для меня загадкой. Атеист. Но человека более христианского поведения я, пожалуй, не встречала. Несмотря ни на что, он не оставил маму. Они прожили больше пятидесяти лет, и мама спокойно умерла на его руках.
Папа долгие годы работал в Институте научной информации начальником отдела биологии. Каким блистательным он был заведующим, поняли только тогда, когда его не стало. А работал папа, пока мог, до восьмидесяти двух лет. В это время у него началась болезнь Паркинсона, от которой он и умер в восемьдесят четыре года.
Его способность и потребность делать добро были поразительными. Вот, например, папино воскресное времяпрепровождение. Он ходил по книжным магазинам. Во всех этих магазинах для него были отложены самые лучшие книги, и там же Александра Петровича ждали со всеми болезнями и жалобами на недуги, со всеми несчастьями и семейными неполадками, ждали, как самого родного и близкого человека, с которым можно поговорить обо всем. Потом мы узнали, что у него было прозвище Дориан Грей.
Папа был удивительно красив и до своей болезни совершенно не старел. Нас с ним при разнице в 28 лет принимали за брата и сестру. Через всю советскую жуть (а он был вполне лоялен к советской власти, по поводу чего мы страшно ругались) папа пронес осанку, манеры, язык господина. Поразительно, что он уцелел! Может быть, его спасло то, что в доме у родителей почти никто не бывал.
Мне кажется, отчасти я разгадала тайну таких людей, как папа: они сформировались на основе христианских принципов. Отсюда их поведение. Атеизм же их был чисто рассудочным. Кроме того, у меня есть еще такое соображение: я уверена, что многие люди живут не одну жизнь, в том числе и я. Есть вещи, иногда очень страшные, понимание которых из моей теперешней жизни никак не вытекает. И вот я думаю, что таких людей, как папа, проживших не одну жизнь, Господь,
Папа умер, слава Богу, на руках Евгении Васильевны, потому что большей заботы, преданности и представить себе нельзя. Я рисовала скончавшегося Даниила, рисовала маму после смерти (у нее было выражение лица, как у девочки), рисовала скончавшегося Женю. А папу не посмела. Он был красив и в жизни. Но то, каким красивым он лежал в гробу, у меня рука не поднялась рисовать. Это было светлое лицо средневекового рыцаря.
Вскоре после папиной смерти в Доме художника на Кузнецком проходил мой первый в жизни творческий вечер. До тех пор свои работы я видела или в мастерской, или в комнате на полу, прислоненными к стулу, кнопками пришпиленными к стене. И лишь две-три работы попадали на общие выставки. Первый раз в жизни я увидела себя как художника, когда мне было 56 лет. Я вошла в маленький зал, где уже были развешаны работы, и у меня было такое чувство, как если бы я в 56 лет впервые взглянула на себя в зеркало. До тех пор я совершенно не представляла, какой я художник и художник ли вообще. Помню это чувство: я вошла, смотрела-смотрела и поняла: художник. Как его расценивать, как к нему относиться — мне было совершенно безразлично! Неважно, что обо мне будут говорить, хотя говорили много хорошего. Потом мои работы выставляли в Союзе писателей, были и еще выставки.
Больше всего я люблю пейзажи. Часть моих работ написана на севере. У севера есть особое обаяние, которого лишен юг. Он околдовывает своей суровой одухотворенностью. У меня был большой цикл работ с довольно унылым, на первый взгляд, названием: «Уголь Заполярья». Это пейзажи Воркуты, которую я очень полюбила: с терриконами, незаходящим солнцем, с грязными и заснеженными дорогами.
В 1968 году мы с Женей и еще тремя художниками ездили на Полярный Урал. Есть там такая железная дорога, построенная заключенными: «Сеида — Лабытнанги». Сеида — станция недалеко от Воркуты. От нее поперек Полярного Урала идет одноколейка до места, называемого Лабытнанги, что в переводе с коми означает «семь лиственниц». Эта дорога интересна тем, что пересекает границу между Европой и Азией. Вот поезд медленно-медленно идет в гору. Справа — разрушенный лагерь. Все лагеря похожи друг на друга, и мы сразу видим, где была каптерка, где вахта. А вот столовая, вон бараки. Потом остановка и пограничный столб. В 1968 году, когда я его рисовала, столб уже ничего особенного собой не представлял: высокий полосатый конус с земным шаром наверху и официальной надписью: с одной стороны «Европа», с другой — «Азия». Но когда мы с Женей в первый раз приехали в те места, году в 65-м, пограничный столб выглядел замечательно. Это был кол высотой метра 3–4, выдранный, скорее всего, из лагерного забора. К колу была прибита доска, на которой от руки написали с одной стороны «Европа», а с другой — «Азия».
Мы вышли тогда на станции под названием Харп, это по-комяцки «северное сияние». Нам отвели место в одном из бывших бараков, мы жили там впятером несколько дней, ходили в горы рисовать.
Горы Полярного Урала холодные, суровые, похожие на свернувшихся спящих зверей. Они очень старые, со множеством ложбин, сходящихся в одну точку. В этих ложбинах всегда лежит белый снег. И от этого горы выглядят, как спящие тигры.
Был июль. И мы видели, как вся природа тянется, тянется к солнцу, не заходящему ни на секунду, чтобы успеть как-то вырасти. Незабудки Полярного Урала не такие, как у нас: стройные стебельки с голубыми цветочками. Таким не выжить за полярным кругом. Те незабудки стелются низко над землей, прижимаясь друг к другу крупными ярко-голубыми цветами, так что весь куст кажется куском бирюзы. Они могут существовать и расти как бы взявшись за руки, держась вместе, как люди в несчастье.
Всюду на камнях росли исландские тюльпаны. Их еще называют исландскими маками. Листья у них резные, кружевные, не тюльпанные, а цветы ярко-желтые. Как только солнце скрывается за облаками, они закрываются, складываются в бутоны. Но едва солнце появляется, цветы раскрывают все лепестки, чтобы хватать, хватать его лучи, пока можно.
Однажды мы вышли и увидели нечто невероятное. Вчера кругом были серые камни, чуть-чуть зеленой травы. А сегодня — никаких камней, все сиренево-розовое. Побежали смотреть. Оказывается, расцвел мох на камнях! Мелкие цветочки ползли прямо по камням, прижимаясь друг к другу. В этом поразительный героизм северной природы. Я сделала тогда рисунок, который назвала «Земля цветет».