Плен в своём Отечестве
Шрифт:
Дала Екатерина Павловна деньжат опять да посоветовала написать мужу: пусть во всем покается, попросит у Советской власти прощения за свое окаянство, они все же добрые – эти люди, к каким она ходила, может, пожалеют глупого, пожалеют неповинных детей его…
Ах, падлы! Как же они разыграли такую великую актрису, как они обвели вокруг пальца депутата Верховного Совета СССР, да ещё какую! Но нет, спектакль не кончился!
– Павел! Поскольку тебя судил суд, у тебя на руках должно быть обвинительное заключение и приговор суда. Ты, идиот, их не скурил?
– Да что ты! У меня они.
– Ну, приноси. Сейчас будем снова писать.
Да, обвинительное заключение и приговор спецколлегии ленинградского городского суда не оставляли никаких
В сочиненном мною письме Паши к жене ей советовалось пойти к Екатерине Павловне, объяснить ей, что её нагло обманули, что все эти толстые папки с фамилией мужа – бутафория, часто применяемая на следствии. Депутату Верховного Совета надлежало объяснить, что дела о шпионаже рассматриваются не городским судом, а Военной коллегией и что Пашу судили именно за его неосторожные слова, что и подтверждают прилагаемые документы: обвинительное заключение и приговор.
Письмо было отослано, и мы нетерпеливо ждали ответа. Он пришел необыкновенно быстро. Шоферская жена со свойственной ей словоохотливостью описала, как позвонила она Екатерине Павловне, пришла к ней и, ничего не говоря, протянула ей письмо мужа и присланные документы. Екатерина Павловна внимательно прочитала, «аж темная лицом стала, посуровела страшно и приказала звонить ей каждый день».
Ах, не увидел я и уже никогда не узнаю, как проходил следующий акт этого спектакля! Могу только представить, как она разговаривала с этими «добрыми людьми», её слова, её тон, её лицо… И ответа от жены Павла не получил. Через три недели вызвали его на освобождение и из пересылки получил я от него записку, что «освобожден вчистую» и едет в Ленинград.
И больше ничего я не узнал о ленинградском шофере Павле. И не увидел больше Корчагину-Александровскую, и не узнал от нее про тот спектакль, который ей пришлось разыграть не на сцене, а в жизни. Спектакль был драмой. Но со счастливым концом!
ЧУЖИЕ
Я пишу про «чужих». По отношению к кому? К лагерю, к лагерным начальникам, к тем, кто их схватил, решил их судьбу, послал к нам? Но ведь точно такое произошло и со мною, и со всеми другими моими товарищами по заключению! Однако мы были «свои». Даже сейчас, когда прошли десятки лет и я стал намного опытнее и разумнее, я по-прежнему считаю себя и мне подобных своими. А следовательно, объединяю себя и нас с теми, кто нас арестовывал, мучил, убивал. Хотя совершенно очевидно, что для них мы были такими же бесконечно чужими, как и те, кто не имел прежде ни нашего паспорта и гражданства, проживал не в Чухловке, а в Варшаве или Тегеране.
И все же – мы были своими. Мы были – советскими. Приходили к нам целые этапы смоленских, архангельских и кубанских мужиков – это были свои. И своими были стащенные со своих гор кабардинцы и чеченцы и выгнанные из своих степей казахи и калмыки – они были советскими. И своими мы считали коминтерновцев, годами живших в Москве, и иностранок, каким-то чудом в давние времена вышедших замуж за наших дипломатов или инженеров. И своими были проститутки, которые, имея заграничный паспорт, обслуживали заграничную клиентуру. И я уж не говорю об одесситах с греческими паспортами и бакинцев с турецкими. Все они были своими, потому что они или родились и выросли здесь, или же приехали и жили в нашей стране по своей собственной воле. Даже в том случае, когда они очень плохо говорили по-русски, а то и вовсе не говорили, – они были своими. И в лагерном котле они очень быстро растворялись и переставали казаться чужеродными. Те из них, кто выжил в первые год-два лагерной жизни, выделялись среди нас, «своих», разве что плохим языком. Но кабардинцы и чеченцы – те часто вовсе по-русски не умели говорить. Нет, все равно – все они были своими.
Чужими были другие. Люди другой страны, другой национальности, которых
Чужие стали к нам поступать компактными массами в 1939 году, когда наша дружеская договоренность с Гитлером бросила к нам галицийцев, молдаван, буковинцев… Об их прибытии в Устьвымлаг, ещё до появления их на Первом лагпункте, сигнализировало появление у блатных экзотической одежды: молдаванских мохнатых высоких шапок и цветных кушаков, буковинских расшитых меховых безрукавок, модных пиджаков в талию с высоко поднятыми плечами. На шалашовках появлялись странно на них выглядевшие летние элегантные пальто на белой шелковой подкладке, шали из ангорского пуха и даже шелковые дамские комбинезоны, нашпигованные множеством карманов на «молниях». Все это было вестником того, что на пересылке и Одиннадцатом лагпункте, расположенном у самой железной дороги Котлас – Воркута, появились новые этапы. Из тех, кому мы, как выражались почти все без исключения, «протянули братскую руку». Эти Одиннадцатый и Пересыльный были привилегированными лагпунктами, куда стремились все опытные уркаганы. Там снимались сливки с каждого нового этапа, который в этих местах задерживался на несколько дней для комиссовки и распределения по другим лагпунктам.
И лишь после появления ширпотребных примет пригоняли этап из чужих. После множества распределительных пунктов, тюрем и пересылок это были совершенно растерявшиеся люди, ничего не понимающие, думающие только о том, как прожить сегодняшний день. За пайку хлеба, за спичечную коробку махорки, а то и просто так – испугавшись страшного, неслыханного мата и поднятого кулака, – они отдавали свои шмотки, получая взамен сменку, часто казавшуюся им выгодной сделкой. Собственно говоря, ватные штаны и хорошая телогрейка значили для лагерника больше, нежели модный варшавский костюм. Но ведь не было ни «рынка», ни «товарообмена». Был откровенный грабеж, поощряемый начальниками, потому что через доверенных комендантов и нарядчиков они обильно пользовались всем лучшим, что отнималось у чужих.
Кто же они были, эти чужие? С молдаванами, буковинцами и прибалтами дело обстояло проще: они уже стали советскими, и на них распространялись все действующие и уже хорошо отработанные приемы «ликвидации как класса». По спешно приготовленным спискам в одни сутки, а то и в одну ночь забирались и грузились в машины буржуазия, чиновники из правительственного аппарата, наиболее видные деятели партий, видные журналисты и адвокаты. Все – вместе с семьями. Конечно, попадали в эти списки и мелкие торговцы, и дантисты, и даже курьеры какого-нибудь карликового министерства. В конце концов, активно участвовавшие в составлении этих списков местные доброхоты тоже были людьми со всеми человеческими слабостями и не могли устоять от соблазна свести счеты со всеми, с кем счеты так хотелось свести…
И вот этих людей, имеющих право взять с собой только то, что можно было физически унести, грузили в машины или вагоны и отправляли на распределительный пункт. Там мужчин отделяли от большинства женщин, детей и стариков. Эти угонялись в ссылку: в Сибирь, Казахстан и другие обширные регионы, которыми Бог нашу страну не обделил. А мужчины – те шли в лагерь. Постановления «тройки» с такими же литерами, как и у нас (СОЭ, КРА/КРД, ПШ и пр.), и сроками в пять, восемь или десять лет вписывались в формуляры там же, на распредпункте, а если не успевали, то они приходили вслед в лагерь. Иногда, по ошибкам этой адской канцелярии, эти постановления засылались не туда, а то и вовсе не присылались, что не мешало этим чужим пребывать в лагере. Ибо резонно говорили старые и опытные лагерники: был бы человек, а бумага всегда найдется…