Плен в своём Отечестве
Шрифт:
Но даже в этой жуткой толпе, где никого нельзя узнать, бросаются в глаза два арестанта, которые всегда рядом, изредка даже держатся за руки – совсем как в детском саду. Так иногда Борис и Глеб идут по далекой дороге на лесосеку. В полном молчании доходим до инструменталки, разбираем топоры и пилы и движемся в тайгу. Темень, спотыкаемся о корни деревьев, валежник, пни. Инструмент, даже относительно легкая лучковая пила, скоро становится тяжелым. Но все равно эта дорога приятней, чем омерзительная процедура развода. Мы стараемся идти побыстрее. И не потому, что конвой постоянно кричит: «Не растягивайся!» Мы жаждем скорее прийти на делянку, где у нас будет час, а то и больше «своего» времени.
Ранний развод зимой – совершенная бессмыслица. Мы приходим на лесосеку в полной
Мы бережем наш огонь, суем в костер целое дерево, чтобы он не погас, пока мы будем работать; мы ещё посидим у этого костра и после того, как совершенно стемнеет, работу придется прекратить, а до съема ещё не настанет положенное время. И это – тоже блаженство, подаренное нам не начальством, а не подвластными ему законами природы.
Братья сидят рядом, иногда – прижавшись друг к другу. Изредка Борис что-то тихонько говорит Глебу. А чаще всего они молчат, не отводя глаз от пламени. Но вот сереет, становятся видными стволы деревьев, и бригадир нехотя дает команду: «Хватит кантоваться, а ну, беремся за дело!» Обычно мы разбираемся на пары, но братья работают порознь. Борис с кем-то валит лес, а Глеба бригадир поставил кострожогом. Конечно, это полегче, чем валить лес с корня и разделывать его, но тоже дело далеко не простое. Сучья на лесосеках – «порубочные остатки», как они официально называются, – сжигаются лишь зимой. Так что в огонь идут и занесенные сугробами остатки летней рубки – толстенные сучья сосен, елей и так называемые «вершинки», иногда составляющие половину большого дерева. Нужно сбросить снег, немного разметать плотно слежавшуюся кучу, сделать в ней нишу, развести небольшой костер из сухостоя, затем постепенно подкладывать на верх разгоревшегося пламени мокрые сучья, «вершинки» и даже целые тяжелые бревна.
Густой дым выедает глаза, мелкий пепел залепляет лицо, искры прожигают одежду, она – ватная, легко загорается, и запросто можно сгореть или – что тоже почти смертельно – остаться на морозе в одной рубашке, а то и без нее…
Борис тревожится за младшего, но даже следить за ним не в состоянии. Он подсобник у главного из пары – вальщика. Я был таким подсобником и знаю, что эта работа не оставляет времени и на минутный отдых. Вальщик двумя-тремя ударами топора делает в дереве подруб – он определит, куда должно упасть дерево, потом, низко нагнувшись, быстро орудует лучковой пилой. Подбегает подсобник, они кричат: «Бойся!» – и длинной вагой толкают дерево. Оно падает, обдавая снежной метелью. И после этого вальщик может постоять, стереть пот и покурить.
А подсобник не может остановиться ни на минуту. Он должен быстро обрубить сучья – совсем не легкая работа! – потом, приподымая дрыном поваленное дерево, разделать его на сортименты – шестиметровый пиловочник, четырехметровую «неделовую». Он спешит, потому что вальщик уже берется за новое дерево. У меня вальщиком был молодой и опытный мужик из блатных: мне казалось, он нарочно работает быстро, чтобы насмерть замотать своего подручного. Наверное, это было не так, я пользовался репутацией «своего», ни одного работягу не оставившего без полной пайки. Но я не хотел сдаваться и быть в тягость вальщику – старался изо всех сил, не разгибаясь, чтобы не допустить неприятных минут, когда вальщик прекращает свою работу и начинает помогать
Вероятно, в таком же положении был и Борис. Он вздрагивал, когда слышал крик: «Бойся!», останавливался и настороженно искал взглядом брата. Слава Богу, у нас ещё никого не прибило падающим деревом. Но в других бригадах это случалось нередко, и мы боялись леса, мы его ненавидели, и несколько лет после освобождения я не мог без какой-то злобы видеть то, что составляет такую красоту, такую прелесть – лес!
Но вот сереет небо, и быстро наступают зимние сумерки. Можно остановиться, стряхнуть с бушлата и шапки снег, мелкие сучки, пепел от костров и подсесть к вновь ярко разгоревшемуся огню. Свернуть махорочную цигарку, оглядеться и получить ещё кусочек «своего» времени. Помолчать или же заговорить с сидящим рядом зеком. Потому что за весь день работы ни словом не перемолвился даже с напарником, и возникает потребность в том, чтобы услышать человеческую речь и самому что-то сказать.
В одну из таких вечерних «пересидок» я очутился рядом с братьями. Они, конечно, сидели вместе. Борис осматривал со всех сторон бушлат Глеба – искал, не тлеет ли где-нибудь вата; он достал из кармана оставшийся от пайки хлеб и разломил этот кусок на очень неравные части. Глеб безропотно взял большую, они не торопясь съели кусочки и замерли, прижавшись друг к другу.
Неожиданно для себя я вдруг начал вспоминать некрасовское: «Не ветер бушует над бором, не с гор побежали ручьи. Мороз-воевода дозором обходит владенья свои…» Я остановился и спросил у Глеба:
– Ты много помнишь из этой поэмы?
– Какой?
– Ну, Некрасова – «Мороз, Красный нос».
– Мы её в школе не учили.
– А в каком городе была ваша школа?
– В Остраве.
Я пытался вспомнить, где у нас, в какой области находится этот город. И, не вспомнив, вдруг догадался:
– Это в Чехословакии?
– Да, – Глеб испуганно оглянулся на брата, будто выдал какую-то тайну. Но Борис молчал, прислушиваясь к нашему разговору.
– Но ведь это была русская школа?
– Конечно, русская. И мы там много русских стихов учили. И Некрасова тоже. Но другие. А больше Пушкина, я всю «Полтаву» на память знаю. И много других стихотворений. «Колокольчики мои, цветики степные!..» Это графа Алексея Толстого. А летом здесь бывают колокольчики?
Я попытался вспомнить:
– Да, растут. Не совсем такие, как в России, но похожие.
– А цветы здесь пахнут? А птицы поют? Этот юноша был похож на ребенка, попавшего в совершенно ему неведомую страну, где все интересно и непонятно. Конечно, неведомую. И цветы здесь не пахнут, и за все годы, проведенные здесь, я не услышал голоса ни одной певчей птицы.
– А ты много знаешь стихов?
– Да, много.
И как бы обрадовавшись тому, что можно разговаривать не только с братом, но и с чужаком, Глеб начал читать стихи. Старые стихи, которые я впервые прочитал в дореволюционных хрестоматиях, пейзажные, исторические: «…на твоих церквях старинных вырастают дерева, не окинуть глазом улиц длинных, это – матушка Москва…», «Я знаю край, где все обильем дышит, где реки льются чище серебра…».
Иногда Глеб забывал слово или строчку, и тогда Борис вдруг ему подсказывал.
Вот с этого вечера завязались у меня какие-то отношения с братьями. Собственно, никаких близких отношений не было. Борис не курил, Глеб – тем более, и невозможно было угостить их махорочной закруткой. Я как-то предложил им редкую сладость – соевую конфету, но они сразу и резко отказались. Но мы теперь здоровались, встречаясь на разводе, Борис выслушивал мои советы, как сподручней очищать от ветвей косматые, густые ели, – словом, мы были уже знакомые. И в темно-утренние часы на делянке у костра мы садились рядом. Как-то Борис мне сказал, что Россию они не знают, видели только две-три деревни. А потом были в Москве и ещё каких-то городах, но ни Москвы, ни других городов не посмотрели-одни тюрьмы.