Пленники Раздора
Шрифт:
— Ну, будет, — смягчился он, увидев её испуг. — Затряслась. Идём.
И вдруг обнял. Уткнулся носом в макушку, глубоко вздохнул. Клёна окаменела, а потом с опозданием поняла — он тоже чувствует запах… запах мамы, дома, всего того, что исчезло навсегда. И она, так похожая на Дарину, для него то же, что для неё старая ношеная шаль — память о самом дорогом.
— Клесх! — девушка вцепилась в него.
— Хватит… — он сразу отстранился. — Идём, покажу кое-кого.
— Кого? — падчерица взглянула с удивлением.
— Увидишь.
На поварне было душно, жарко, пахло луком и вареным
— Нелюба?! — Клёна подалась вперед, не веря глазам. — Цвета?
Девушки обернулись на её возглас и несколько мгновений изумленно хлопали глазами, словно не узнавая.
— Клёна! — первой взвизгнула Цвета. — Клёна!
— Ну, — Клесх шагнул в сторону, чтобы не мешать подругам обниматься. — Вижу, дело на лад пойдет. Небось, теперь повеселеете.
С этими словами он вышел.
Однако были на свете вещи, в которых Глава Цитадели ничего не смыслил. Такие как, например, глупые девки. Поэтому не мог Клесх предугадать, что три чудом спасшиеся подружки возьмутся рыдать на всю поварню, вспоминая сгибшие Лущаны, родню и женихов. Повеселеть в тот день у них не получилось. Да и у него тоже.
Он не знал, сколько прошло времени — оборот, день или седмица. Темнота не сменялась дневным светом. Она оставалась все такой же непроглядной и глухой.
В узилище постоянно кто-то был. Сторожа приходили разные. Одни являлись в зверином обличье и ложились у двери, другие оставались людьми и просто сидели на полу, разглядывая пленника.
Эта со злющими зелёными глазами наведывалась часто — устраивалась напротив и начинала шептать. Во мраке голос звучал глухо и казалось, будто с обережником беседует темнота.
Темнота предлагала воды или еды. Темнота издевалась. Темнота рассказывала про то, что в лесу светит солнце. Темнота ходила кругами, то вкрадчиво шепча, то глумливо уговаривая, темнота касалась холодного лба мягкой горячей ладонью или хищно рычала. Темнота смеялась. Реже вздыхала. Но не от жалости. Нет. Ей было скучно с ним. Пленник молчал.
Молчал и лежал, закрыв глаза. Изредка вяло шевелился на жестком полу, если шёпот становился невыносимым, а боль в разбитой голове — тошнотворной. Когда приходилось совсем уж тяжко, он глухо стонал, кусая разбитые губы. В конце концов, нет ничего стыдного в том, что страдание отворяет глотку, позорно, когда оно развязывает язык.
То ли седмицу, то ли месяц, то ли год назад — он не знал, как давно — его приходили первый раз кормить. Тогда он ещё мог сопротивляться. Слабо, но мог. Вырывался, дергался. Кто-то ударил его головой о каменный пол. С той поры у него в ней всё перемешалось. А, может, не с той… Он не помнил. Может, это случилось тогда, когда ударили, из-за того, что молчал, не отвечал на вопросы вожака? Или вожак после того, первого раза более не приходил? Мысли путались.
Сознания ратоборец больше не терял, хотя иной раз и предпочел бы беспамятство яви. Его уже не грызли. Он без того был едва жив. Сила уходила вместе с кровью, тело сделалось чужим, неповоротливым, холодным. Он замерзал.
Все чаще и чаще, обережник погружался в равнодушное вязкое полузабытье и плавал в нем, будто
Ходящие больше не вызывали ненависти, скрип двери — любопытства, а собственная беспомощность — злости. Он лежал, как бревно. Его о чем-то спрашивали. Что-то обещали, если ответит. Он не вслушивался в слова.
Эта, с зелеными глазами, иногда подсаживалась близко-близко. Клала горячие ладони на его раны и под кожу лилась стужа. Разорванная плоть затянулась, но сил пленнику это не прибавило. Он только ещё больше зяб. И мечтал, чтобы мучительница ушла и оставила его в покое — плавать, плавать, плавать в полузабытьи.
Время от времени, узника вздергивали с пола. Он висел на руках оборотней, словно мёртвый, безучастный ко всему. Его трепали по щекам, в надежде, что обессиленный, измученный, он всё же начнет говорить хоть что-то, но голова обережника лишь безжизненно моталась туда-сюда. На том всё и заканчивалось.
Он молчал.
Тянуть сведения из пленника болью опасались. Помрёт ещё. Волколаки злились. Но Фебра это уже и не радовало, и не забавляло. Он хотел лишь одного — чтобы опустили обратно на пол, чтобы не трогали. Пусть будут шум в ушах и холод в теле, только не приступы вязкой тошноты, когда вздергивают на подгибающиеся ноги, не холодный пот по спине, не сердце, бьющееся у самого горла, не эта боль, грозящая разорвать голову…
Та с зелеными глазами приходила снова и снова. Глядела, шептала, дергала за волосы. В голове будто разлетались осколки камней. Больно. Что ей всё надо? Он вяло удивлялся. А она щупала изгрызенные предплечья, водила пальцами по рубцам, резко надавливала на едва затянувшиеся раны. Узник глухо стонал. И даже за руку схватить её не мог, чтобы отстала. Сил не осталось.
Серый наведывался несколько раз, смотрел, пнул носком сапога, но уже безо всякого интереса. От пленника, который и сидеть без поддержки не мог, больше не ждали ответов. Да, небось, не так и важны были эти ответы. Нужнее была кровь. И Дар. Которого в Фебре уже не осталось.
Нынче волчица опять пришла. Села рядом. Сладко говорящая темнота.
Пару раз эта темнота касалась его головы ледяными руками и под кожу лилась стынь, казалось, волосы покрываются инеем и даже глаза в глазницах замерзают, схватываются ледком. Как он хотел, чтобы она ушла!
— Эй, ты… всё никак не сдохнешь? — спрашивала Ходящая и сама отвечала: — Живучий попался. Это хорошо.
Он молчаливо не соглашался. Плохо. Теперь участь сдохнуть казалась ему такой желанной…
— А хочешь я поговорю с Серым? Попрошу для тебя легкую смерть? — волколачка наклонилась близко-близко, словно угадав мысли человека. — Просто и быстро. Скажи мне — сколько вас в Цитадели?