Плевицкая. Между искусством и разведкой
Шрифт:
Перед Саффаном она тоже упала на колени и припала губами к его руке.
Мэтр Френкель смущенно отвернулся. При всей своей симпатии к Плевицкон этого он понять не мог!
Саффан и Френкель были на приеме у министра юстиции Маршандо, представили ему меморандум, но министр ответил, что рассчитывать можно лить на смягчение кары. Адвокаты оставили у него просьбу о помиловании, хотя понимали, что, при гаком отношении к делу самого Маршандо, о помиловании речи идти не может, да и на пересмотр дела надеяться особенно не приходится. И действительно —
Френкелю снова пришлось нести Плевицкой весть о неудаче, но теперь уже — об окончательной неудаче, постигшей их обоих: больше надежд не оставалось, певицу ждала каторжная тюрьма.
Услышав об этом, Надежда Васильевна впала в черное, беспросветное отчаяние. Снова начались истерики, ни одного свидания не проходило без криков и слез, и даже ночью её мучали кошмары, она страшно кричала, будила людей и в соседних камерах, а днем она ходила ко всему безразличная, с помутившимся взором, непричесанная, в мятых платьях, начала сутулиться. Она совершенно перестала следить за собой, больше не пудрилась и не красила губы. Мэтр Френкель, продолжавший навещать ее, с болью и ужасом наблюдал, как Плевицкая стареет, опускается, разрушается на глазах. Он продолжал привозить ей изысканные маленькие подарки. Но теперь Плевицкая не скрывала своего равнодушия.
Она стала больше вспоминать о муже, говорила о нем со всеми, кто готов был ее выслушать и кто хоть немного понимал по-русски. Надежда Васильевна уверовала вдруг в то, что Скоблин жив и делает все возможное для ее спасения. Снова и снова вспоминала ту их последнюю ночь в отеле "Пакс":
— Он был так нежен со мной, — говорила она мэтру Френкелю, полузакрыв глаза, со странной, почти безумной улыбкой на губах. — Он был так ласков, словно предчувствовал, что мы в последний раз вместе. Вдруг этот резкий стук в дверь. И все пропало.
Плевицкая больше не кокетничала с адвокатом. Правда, один раз попросила, чтобы мэтр Френкель еще немного похлопотал за нее, использовал бы свои связи и авторитет: ей не хотелось ехать в каторжную тюрьму, она хотела, чтобы ее оставили в Птит Рокетт, где она уже привыкла, прижилась, где рядом с ней были заботливые православные монахини. Каторжной тюрьмы с суровыми порядками она боялась. Говорила:
— Отберут у меня мои платья. Остригут, переоденут в арестантскую одёжу, дадут толстые грубые чулки, деревянные сабо. О, это меня убьет!
Мэтр Френкель рад был бы исполнить хотя бы эту ее просьбу, но остаться в тюрьме Птит Рокетт арестантке, осужденной на двадцать лет каторги, было заведомо невозможно.
Очередной отказ Надежда Васильевна восприняла на удивление спокойно. И весной 1939 года спокойно отбыла в Ренн — к месту предстоящего заключения.
Она перегорела. Сил бороться у нее уже не было. Она смирилась. Нет, не смирилась: она просто сломалась. Поняла, что погибла. Все кончилось — песни, успех, слава, богатство, любовь. Нет больше Коленьки. Все друзья отвернулись. Надежда на возвращение в Россию канула в вечность — вместе с надеждой на освобождение. Впереди — годы, годы, годы заключения. И — смерть.
Владимир Набоков: "Мелькают последние кадры — Славская в тюрьме. Смиренно вяжет в углу. Пишет, обливаясь слезами, письма к госпоже Федченко, в них говорится, что теперь они — сестры, потому что мужья обеих схвачены
Через француженку, отбывшую срок наказания, она передала последний привет мэтру Френкелю — небольшую записку со словами благодарности.
"Она очень печальна и одинока, — рассказывала бывшая заключенная. — Целыми днями молится и подпевает церковному хору. Если бы знала по-французски, то взяли бы ее в певчие. А так ей приходится работать. Она нам рассказывала, будто была настоящей певицей и пела русскому царю. Но никто ей не верит, хотя ее все очень любят".
Пока Плевицкая медленно угасала в стенах каторжной тюрьмы, а вне этих стен происходили события мирового масштаба.
Началась Вторая мировая война.
РОВС переживал краткий период процветания, ибо "…бытовая обстановка военного времени, продовольственные, квартирные, трудовые и служебные ограничения и ряд других обстоятельств, связанных с войной, вызвали необходимость для значительной части русских эмигрантов во Франции получения различных справок: об участии в войне 1914–1918 годов, о наличии офицерского чина, о наградах, прохождении военной службы в старой армии и т. д. Французское правительство в официозном порядке считалось с этими справками и признавало их юридическую силу. В канцелярию РОВСа бросились тысячи эмигрантов, никогда не состоявших в РОВСе. Захиревшая канцелярия ожила. В ее прихожей, комнатах и на лестнице ежедневно толпились сотни людей. Защелкали пишущие машинки, штат канцелярии временно был увеличен в несколько раз. За каждую выдаваемую письменную справку канцелярия взимала 20 франков. Дела ее пошли недурно" (Б.Н. Александровский).
Но летом 1940 года немцы оккупировали всю Северную Францию и торжественным маршем прошли под Триумфальной аркой в Париже.
И на рю Колизе воцарились запустение и тревожная тишина…
Лозунг РОВСа, сохранявшийся еще с деникинских времен: "Великая, единая, неделимая Россия" — не мог понравиться оккупационным властям, которые признавали только одну "великую и неделимую": Германию.
Правда, первые два месяца РОВС еще как-то существовал.
Пока 22 июня 1941 года немецкие войска не перешли границу Союза Советских Социалистических Республик…
Именно в этот же день — 22 июня 1941 года — но всей территории русского эмигрантского рассеяния гестапо была проведена массовая карательная акция, в ходе которой оказались арестованы те русские, которые показались немцам хоть сколько-нибудь подозрительными, то есть возможными тайными агентами советской разведки. Сотни русских эмигрантов были арестованы и казнены или отправлены в концентрационные лагеря. Тысячи напуганных ринулись на юг Франции, на территорию, официально контролировавшуюся "правительством Виши", хотя и там немцы были полноправными хозяевами. Тогда же, летом 1941 года, большинство русских эмигрантских организаций были запрещены, а место многочисленных газет и журналов, выходивших на русском языке, занял профашистский "Парижский вестник".