Плод воображения
Шрифт:
— Хороший вопрос. Допустим, что я — порождение коллективного бессознательного, но тебе ведь от этого не легче, правда?
— Двойники — тоже твоя работа?
— Ну извини. Не думал, что ты заметишь. Такая мелочь — татуировка на заднице. Я был тогда… гм… слишком наивен. В следующий раз надо быть повнимательнее к деталям, особенно в том, что касается либидо.
— А другие? Откуда взялись эти девочки, рисующие на асфальте, собаководы и хрен знает кто еще?
— Так ты, я смотрю, ни сном ни духом… Давай-ка вспомним, что тебе блондиночка про своего дядю рассказывала.
— Когда-то жил в этой квартире, исчез во время исхода. Всё.
— Да, не густо. Ну ничего. Придется тебя немного просветить, я не сторонник игры втемную. Этот самый дядя оказался
Юнец достал из-под кресла кейс, поставил на пол и небрежно подтолкнул носком штиблеты в сторону Каплина. Тот уставился на кейс так, словно внутри было взрывное устройство с часовым механизмом. А, кстати, почему нет?
— Что это?
— Я же сказал, хватит вопросов. Считай, что это приз от хозяина заведения. Миллион евро, как договаривались. Мелочь, а приятно. Бери, бери, заслужил. Или, может быть, я чего-то не понял и ты всё-таки предпочитаешь отправиться к собаководам, чтобы спасти блондиночку? — Юнец хитро прищурился. — Вот только какую — ту, что с драконом, или ту, что без?
104. Параход: «Сопляк ты, а не дьявол»
Как прекрасно было снова почувствовать себя молодым! Он лежал на траве, затягиваясь косяком и глядя в высокое небо, в котором кружил орел. По лицу что-то ползло — наверное, муравей, — но Параход не хотел шевелиться, чтобы не спугнуть классный цветной сон. Чем еще это могло быть, если у него ничего не болело?
Чья-то рука перебирала его длинные волосы; ему было лень поинтересоваться — чья. Лишь бы не палача или Кисы Воробьянинова, что, впрочем, одно и то же… Нет, пальцы нежные, женские, прикосновения мягкие, ласковые и в то же время не робкие. Рука собственницы. Параход так давно не значился ничьей собственностью, что не возражал бы недолго побыть в личном владении какой-нибудь молоденькой длинноногой чувихи, исповедующей доктрину свободной любви. Он смог бы соответствовать, ведь ему снова двадцать, никак не больше. И этому, который пригрелся в потертых джинсах, ровно столько же. Если бы не косяк, Параход не преминул бы посмотреть, с кем свела его память на перекрестке снов — с Рацией, Геллой или, может быть, самой лучшей из его тогдашних подружек, Метой, с которой он расстался после того, как… А, не важно. Почему-то лишь одно казалось необходимым: не отрывать взгляда от орла.
Откуда-то издалека, из другого слоя существования, доносилась музыка. Что-то знакомое, но схватить невозможно. Ничего, всё и так ускользает…
Орел двигался по
Песня закончилась, зазвучала другая, гораздо громче и как будто ближе. Он начал различать слова. Тут уж Параход не поленился приподнять голову. Метрах в пятидесяти от него находилась сцена, на которой играли… ну да, «Grateful Dead», и Джерри Гарсия (мир и его праху), выглядел так, словно был похищен инопланетянами из 1975 года, а 1995 не наступил вовсе.
Параход закрыл глаза, открыл — ничего не изменилось. Слегка повернул голову — рядом с ним лежала Мета, юная, свеженькая, одетая вполне в духе видения, с цветами, вплетенными в длинные волосы. Если бы не эти волосы и полтора десятка лет разницы в возрасте, он, возможно, удивился бы ее сходству с Ладой. А так он ничему не удивлялся и наслаждался каникулами на острове снов. Ну что ж, он попал на концерт «Dead», это везение, наяву ничего подобного уже никогда не будет.
И всё бы хорошо, но голос Джерри стал звучать тише и тише на фоне аккомпанирующей группы, словно звукорежиссер плавно убирал усиление микрофона. Наконец голос пропал совсем, и Джерри открывал рот, будто рыбка в аквариуме; со своего места Параход не слышал ни слова, но другие посетители концерта — сплошь молодняк с преждевременно состарившимися глазами — похоже, ничего не замечали или принимали происходящее как само собой разумеющееся — способность, которой Параходу явно не хватало ни раньше, ни сейчас. Знать бы еще, когда это — сейчас…
Странным, неуловимым, гипнотическим образом менялся ритм; непонятно было, то ли музыканты обкурились, то ли Параход злоупотребил чем-то перед сном. Правда, насчет злоупотребления он ни черта не помнил (косяк, конечно, не в счет — трава никогда ему не изменяла), однако был уверен: без этого не обошлось. Вдруг на сцену выскочил какой-то мальчик, на вид лет двенадцати-тринадцати, в деловом костюме, черно-белых лаковых штиблетах, с аккуратной стрижкой и морщинками по углам рта, выхватил свободный микрофон из микрофонной стойки и забубнил в него голосом Леонарда Коэна, так же мало вязавшимся с его обликом, как вдовий плач с куклой Барби.
Параход обратил взор к небу, чтобы сверить с орлом ход своих внутренних часов, а заодно и мыслей (видит бог, сейчас он в этом нуждался!), но орел куда-то пропал, а вместо него в зените висел глаз, глядевший из дыры в пространстве, и Параходу внезапно снова захотелось откинуться на траву — в прямом и переносном смысле — и смотреть на этот глаз до тех пор, пока не разгадает его тайну.
Между тем мальчишка без выраженного перехода запел другую песню — теперь это была стоунзовская «Sympathy for the Devil». Голоса юный талант менял так же легко, как маски во время маскарада, но отнюдь не выглядел при этом дешевым фигляром или, упаси господи, пародистом. В нем ощущался неистощимый запас своеобразного юмора, и, как Параход вынужден был признать, в его исполнении всё звучало гораздо саркастичнее, чем в оригинале.
«Сопляк ты, а не дьявол», — подумал Параход, но сразу же решил, что это опрометчивое суждение. Чем же еще искушать, если не вечной молодостью, особенно тех, кто достаточно пожил в тени близкой смерти? Может быть, молодость это и есть потерянный рай, но у него имеется один существенный недостаток — тем, кто молод, он таковым не кажется. Параход помнил, каким был и в шестнадцать, и в двадцать, и в двадцать пять лет. Депрессии давили едва ли не сильнее, чем теперь, а уж от одиночества и непонимания он страдал гораздо больше. С возрастом для всех своих разочарований находишь универсальную отмазку: «таков порядок вещей»; в молодости казалось, что признавать любой «порядок вещей» — позорный конформизм, которым запятнали себя предки-мещане.