Пляски бесов
Шрифт:
Впрочем, при взгляде на Олену, стоящую возле лавки с длинным рушником в руках, который вот-вот готов был вспорхнуть и прикрыть тело мертвой ее матери, в глаза бросалось следующее: ниточка оборвалась. Кто б поверил, если б не знал наверняка, что толстая костями, короткая шеей, краснолицая Олена – порождение бабцы? Кость от кости той – в жемчугах? Не зря бабца Настасья при жизни любила повторять: ниточка оборвалась в Сибири, куда, по воле Советов, она отбыла с родичами в сороковых. В снегах бабца промерзла костями, да так, что кости в ней тут же умерли, а мясо оставалось живым, согретое кровью. Вот и жизнь она прожила с избытком долгую – смерть не чуяла ее костей.
В тысяча восемьсот
Бабца же Настасья верить в чудеса верила, но лишь в те, которые имели место на заре жизни христианской – когда Мария произвела на свет Христа. Чуда кликала бабца не один раз в Сибири, но оно не пришло, разуверив ее в том, что чудеса к ныне живущим снисхождение имеют. Стало быть, в чудесное перевоплощение коммунистов бабца не верила и плевала им вслед даже теперь – когда шли они из церкви. Припоминая им в сердцах и ожерелье жемчужное в четыре нити, и кости отца и матери, оставшиеся в белом сибирском поле без погребения взывать к живым до скончания веков. А уж то, что кости не в карпатской земле лежали, а объятые холодом на чужбине, бабца коммунистам не прощала и умерла не простившей.
В последние годы повадилась бабца греть свои косточки у печки, прислоняясь к ее беленому боку спиной. Сидела ночи напролет, глядя пустыми глазами в окно, за которым стояла такая густая тьма, что отражалась в нем сама бабца – во всех подробностях, а улица не показывалась. С горы приходил тихий посвист, словно ветер в костяную дудочку дул. Бабца прикладывала руку к уху и похихикивала. Иной ночью тихая песня перерастала в свистопляс, который катился с горы и врывался в дома через печные трубы. Вздрагивала оттого бабца, но внимательных глаз от окна не отводила.
– Братцы-упивцы веселятся, – приговаривала она, елозя спиной по печке.
А уж если поверить теперь нам в то, что то кости на горе плясали, и их пляс выхватывали глаза бабцы Настасьи из темноты, сквозь ночную заслонку окна, то узнаем мы и то, что среди тех костей дядья и братья бабцы Настасьи в немалом количестве хороводились. Выходит, представали перед ней в такие ночи фантомы семейного прошлого. А начиналось оно – прошлое – аккурат в тот день,
С тех пор и до сего дня хата из самой богатой в селе превратилась в самую бедную. Стояла она вся черная, глаз не веселила, даром что крышу ее недавно обложили новой черепичкой, а окошки выкрасили в нарядно-синий цвет. От самой двери ее вел старенький частокол, огораживающий дорожку к дому, и так доходил до мостка, безотрывно перерастая в его перила. Под мостком тек мелкий, каменистый ручей, обложенный по бережкам зеленым мхом. И вот за те перила, гремя кадилом, и хватался сейчас отец Ростислав. Вот он уже ступил на серую лестницу, которая, хоть и была каменной, прогнулась в середине второй ступени.
Священник толкнул дверь, приложив к тому немало усилий. Вошел без стука. Его приняли деревянные сени, где в углу чуть ли не до потолка были сложены дровишки. Отец Ростислав споткнулся об ведро, из которого торчали острые длинные лучины. Грохот ведра возвестил о его появлении на всю хату.
Олена быстрым движением накинула на мать рушник, и ту с ног до подбородка покрыли вышитые крестиком красные розы и их зеленые лепестки. Тут же из другой комнаты показались кума и тетка Полька, теперь прихрамывающая на одну ногу. И пока Олена провожала батюшку в комнату, главным украшением которой служил белый сервант с чашками и блюдцами, женщины принялись одевать старушку для гроба – в нарядное голубое платье, разукрашенное желтыми цветами.
Тетка Полька, опершись здоровым коленом об изголовье лавки, подняла старуху за плечи. Бабца села послушно, и груди ее повисли. Кума всунула свои сухие руки в подол, расперла его и втиснула в него болтающуюся голову бабцы, которую плечом поддерживала Полька. Женщины сопели и сипели, и за этими звуками скрывалось слабое урчание, исходящее от самой старухи. Та словно с удовольствием и радостью принимала и прикосновения живых рук, и новый наряд. А под него – и новое исподнее, и новые чулки, на которые женщины по щиколотки навязали веревку – чтоб ноги покойницы, уже обутые в новые туфли, ровно лежали на лавке. На голову бабцы был повязан горчичного цвета платок, и надвинут по самый лоб, чтоб скрыть пятна от буряка, соком которого Олена смазывала матери старческие блямбы.
Вошла Олена со слезами, застывшими в уголках глаз. Гремя кадилом, следом за ней показался священник. Едва окинул он взглядом наряженную старуху, руки которой уже покоились на животе. Закатил глаза, вздыхая, задержался на фотографии молодой бабцы, на жемчугах ее матери, еще раз вздохнул и принялся за работу. Окадил бабцу ладаном, окропил святой водой, пробубнил неразборчивые молитвы, в спешке съедая слова, а затем обернулся к трем женщинам, стоящим у стены, держа друг дружку под локти.
– Я прощу, и Бог прощает! Простите и вы! – возгласил отец Ростислав.
Женщины отвечали ему нестройным хором:
– Ощеемо, пусть Бог прощее!
– Я прощу, и Бог прощает! Простите и вы! – во второй раз проговорил священник, на этот раз вкладывая в голос еще больше силы.
И голоса женщин, ответствуя ему, звучали стройней. Так трижды, по обычаю, священник просил у Бога прощения за грехи покойной, и трижды ему вторили женщины. Сама же бабца розовела щеками, чему объяснение давали с ускоренной силой лопавшиеся в ее теле капилляры. Впрочем, как бы то ни объяснялось, а факт присутствовал на лице – для покойницы бабца выглядела слишком веселой, будто не для похорон ее готовили, а для брачной ночи.